16 апреля 1928 года вечером профессор зоологии егэ

Глава 1 куррикулюм витэ жизненный путь лат.. профессора персикова 16 апреля 1928 года, вечером, профессор зоологии iv государственного университета и

Глава 1

Куррикулюм витэ [Жизненный путь (лат.).] профессора Персикова

16 апреля 1928 года, вечером, профессор зоологии IV Государственного университета и директор зооинститута в Москве Персиков вошел в свой кабинет, помещающийся в зооинституте, что на улице Герцена. Профессор зажег верхний матовый шар и огляделся.

Начало ужасающей катастрофы нужно считать заложенным именно в этот злосчастный вечер, равно как первопричиною этой катастрофы следует считать именно профессора Владимира Ипатьевича Персикова.

Ему было ровно 58 лет. Голова замечательная, толкачом, лысая, с пучками желтоватых волос, торчащими по бокам. Лицо гладко выбритое, нижняя губа выпячена вперед. От этого персиковское лицо вечно носило на себе несколько капризный отпечаток. На красном носу старомодные маленькие очки в серебряной оправе, глазки блестящие, небольшие, росту высокого, сутуловат. Говорил скрипучим, тонким, квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-либо веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно, ибо эрудиция в его области у него была совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова. А вне своей области, т. е. зоологии, эмбриологии, анатомии, ботаники и географии, профессор Персиков почти ничего не говорил.

Газет профессор Персиков не читал, в театр не ходил, а жена профессора сбежала от него с тенором оперы Зиминым в 1913 году, оставив ему записку такого содержания:

«Невыносимую дрожь отвращения возбуждают во мне твои лягушки. Я всю жизнь буду несчастна из-за них».

Профессор больше не женился и детей не имел. Был очень вспыльчив, но отходчив, любил чай с морошкой, жил на Пречистенке, в квартире из 5 комнат, одну из которых занимала сухенькая старушка, экономка Марья Степановна, ходившая за профессором, как нянька.

В 1919 году у профессора отняли из 5 комнат 3. Тогда он заявил Марье Степановне:

— Если они не прекратят эти безобразия, Марья Степановна, я уеду за границу.

Нет сомнения, что, если бы профессор осуществил этот план, ему очень легко удалось бы устроиться при кафедре зоологии в любом университете мира, ибо ученый он был совершенно первоклассный, а в той области, которая так или иначе касается земноводных или голых гадов, и равных себе не имел, за исключением профессоров Уильяма Веккля в Кембридже и Джиакомо Бартоломео Беккари в Риме. Читал профессор на 4 языках кроме русского, а по-французски и немецки говорил как по-русски. Намерения своего относительно заграницы Персиков не выполнил, и 20-й год вышел еще хуже 19-го. Произошли события, и притом одно за другим. Большую Никитскую переименовали в улицу Герцена. Затем часы, врезанные в стену дома на углу Герцена и Моховой, остановились на одиннадцати с четвертью, и, наконец, в террариях зоологического института, не вынеся всех пертурбаций знаменитого года, издохли первоначально восемь великолепных экземпляров квакшей, затем пятнадцать обыкновенных жаб и, наконец, исключительнейший экземпляр жабы суринамской.

Непосредственно вслед за жабами, опустошившими тот первый отряд голых гадов, который по справедливости назван классом гадов бесхвостых, переселился в лучший мир бессменный сторож института старик Влас, не входящий в класс голых гадов. Причина смерти его, впрочем, была та же, что и у бедных гадов, и ее Персиков определил сразу:

— Бескормица!

Ученый был совершенно прав: Власа нужно было кормить мукой, а жаб мучными червями, но поскольку пропала первая, постольку исчезли и вторые. Персиков оставшиеся двадцать экземпляров квакш попробовал перевести на питание тараканами, но и тараканы куда-то провалились, показав свое злостное отношение к военному коммунизму. Таким образом, и последние экземпляры пришлось выкинуть в выгребные ямы на дворе института.

Действие смертей, и в особенности суринамской жабы, на Персикова не поддается описанию. В смертях он целиком почему-то обвинил тогдашнего наркома просвещения.

Стоя в шапке и калошах в коридоре выстывающего института, Персиков говорил своему ассистенту Иванову, изящнейшему джентльмену с острой белокурой бородкой:

— Ведь за это же его, Петр Степанович, убить мало! Что же они делают? Ведь они ж погубят институт! А? Бесподобный самец, исключительный экземпляр пипа американа, длиной в 13 сантиметров…

Дальше пошло хуже. По смерти Власа окна в институте промерзли насквозь, так что цветистый лед сидел на внутренней поверхности стекол. Издохли кролики, лисицы, волки, рыбы и все до единого ужи. Персиков стал молчать целыми днями, потом заболел воспалением легких, но не умер. Когда оправился, приходил два раза в неделю в институт и в круглом зале, где было всегда, почему-то не изменяясь, 5 градусов мороза, независимо от того, сколько на улице, читал в калошах, в шапке с наушниками и в кашне, выдыхая белый пар, восьми слушателям цикл лекций на тему «Пресмыкающиеся жаркого пояса». Все остальное время Персиков лежал у себя на Пречистенке на диване, в комнате, до потолка набитой книгами, под пледом, кашлял и смотрел в пасть огненной печурки, которую золочеными стульями топила Марья Степановна, вспоминал суринамскую жабу.

Но все на свете кончается. Кончился 20-й и 21-й год, а в 22-м началось какое-то обратное движение. Во-первых: на месте покойного Власа появился Панкрат, еще молодой, но подающий большие надежды зоологический сторож, институт стали топить понемногу. А летом Персиков, при помощи Панкрата, на Клязьме поймал четырнадцать штук вульгарных жаб. В террариях вновь закипела жизнь… В 23-м году Персиков уже читал восемь раз в неделю — три в институте и пять в университете, в 24-м году тринадцать раз в неделю и, кроме того, на рабфаках, а в 25-м, весной, прославился тем, что на экзаменах срезал семьдесят шесть человек студентов, и всех на голых гадах.

— Как, вы не знаете, чем отличаются голые гады от пресмыкающихся? — спрашивал Персиков. — Это просто смешно, молодой человек. Тазовых почек нет у голых гадов. Они отсутствуют. Тэк-то-с. Стыдитесь. Вы, вероятно, марксист?

— Марксист, — угасая, отвечал зарезанный.

— Так вот, пожалуйста, осенью, — вежливо говорил Персиков и бодро кричал Панкрату: — Давай следующего!

Подобно тому, как амфибии оживают после долгой засухи при первом обильном дожде, ожил профессор Персиков в 1926 году, когда соединенная американо-русская компания выстроила, начав с угла Газетного переулка и Тверской, в центре Москвы пятнадцать пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах триста рабочих коттеджей, каждый на восемь квартир, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919–1925.

Вообще это было замечательное лето в жизни Персикова, и порою он с тихим и довольным хихиканьем потирал руки, вспоминая, как он жался с Марьей Степановной в двух комнатах. Теперь профессор все пять получил обратно, расширился, расположил две с половиной тысячи книг, чучела, диаграммы, препараты, зажег на столе зеленую лампу в кабинете.

Институт тоже узнать было нельзя: его покрыли кремовою краской, провели по специальному водопроводу воду в комнату гадов, сменили все стекла на зеркальные, прислали пять новых микроскопов, стеклянные препарационные столы, шары по две тысячи ламп с отраженным светом, рефлекторы, шкапы в музей.

Персиков ожил, и весь мир неожиданно узнал об этом, лишь только в декабре 1926 года вышла в свет брошюра:

«Еще к вопросу о размножении бляшконосных, или хитонов». 126 стр. «Известия IV Университета».

А в 1927-м, осенью, капитальный труд в 350 страниц, переведенный на шесть языков, в том числе японский:

«Эмбриология пип, чесночниц и лягушек». Цена 3 рубля. Госиздат.

А летом 1928 года произошло то невероятное, ужасное…


1 чел. помогло.

скачать
^

В ночной редакции газеты «Известия» ярко горели шары, и толстый

выпускающий редактор на свинцовом столе верстал вторую полосу с телеграммами

«По Союзу республик». Одна гранка попалась ему на глаза, он всмотрелся в нее

через пенсне и захохотал, созвал вокруг себя корректоров из корректорской и

метранпажа и всем показал эту гранку. На узенькой полоске сырой бумаги было

напечатано:

«Грачевка, Смоленской губернии. В уезде появилась курица величиною с

лошадь и лягается как конь. Вместо хвоста у нее буржуазные дамские перья».

Наборщики страшно хохотали.

— В мое время, — заговорил выпускающий, хихикая жирно, — когда я

работал у Вани Сытина в «Русском слове», допивались до слонов. Это верно. А

теперь, стало быть, до страусов.

Наборщики хохотали.

— А ведь верно, страус, — заговорил метранпаж, — что же, ставить, Иван

Вонифатьевич?

— Да что ты, сдурел, — ответил выпускающий, — я удивляюсь, как

секретарь пропустил, — просто пьяная телеграмма.

— Попраздновали, это верно, — согласились наборщики, и метранпаж убрал

со стола сообщение о страусе.

Поэтому «Известия» и вышли на другой день, содержа, как обыкновенно,

массу интересного материала, но без каких бы то ни было намеков на

грачевского страуса. Приват-доцент Иванов, аккуратно читающий «Известия», у

себя в кабинете свернул лист, зевнув, молвил: ничего интересного, и стал

надевать белый халат. Через некоторое время в кабинетах у него загорелись

горелки и заквакали лягушки. В кабинете же профессора Персикова была

кутерьма. Испуганный Панкрат стоял и держал руки по швам.

— Понял… Слушаю-с, — говорил он.

Персиков запечатанный сургучом пакет вручил ему, говоря:

— Поедешь прямо в отдел животноводства к этому заведующему Птахе и

скажешь прямо, что он — свинья. Скажи, что я так, профессор Персиков, так и

сказал. И пакет ему отдай.

«Хорошенькое дело…» — подумал бледный Панкрат и убрался с пакетом.

Персиков бушевал.

— Это черт знает что такое, — скулил он, разгуливая по кабинету и

потирая руки в перчатках, — это неслыханное издевательство надо мной и над

зоологией. Эти проклятые куриные яйца везут грудами, а я два месяца не могу

добиться необходимого. Словно до Америки далеко! Вечная кутерьма, вечное

безобразие. — Он стал считать по пальцам: — Ловля… ну, десять дней самое

большее, ну, хорошо — пятнадцать… ну, хорошо, двадцать и перелет два дня,

из Лондона в Берлин день… Из Берлина к нам шесть часов… какое-то

неописуемое безобразие…

Он яростно набросился на телефон и стал куда-то звонить.

В кабинете у него было все готово для каких-то таинственных и

опаснейших опытов, лежала полосами нарезанная бумага для заклейки дверей,

лежали водолазные шлемы с отводными трубками и несколько баллонов, блестящих

как ртуть, с этикеткою «Доброхим», «не прикасаться» и рисунками черепа со

скелетными костями.

Понадобилось по меньшей мере три часа, чтоб профессор успокоился и

приступил к мелким работам. Так он и сделал. В институте он работал до

одиннадцати часов вечера и поэтому ни о чем не знал, что творится за

кремовыми стенами. Ни нелепый слух, пролетевший по Москве, о каких-то змеях,

ни странная выкрикнутая телеграмма в вечерней газете ему остались

неизвестны, потому что доцент Иванов был в художественном театре на «Федоре

Иоанновиче», и, стало быть, сообщить новость профессору было некому.

Персиков около полуночи приехал на Пречистенку и лег спать, почитав еще

на ночь в кровати какую-то английскую статью в журнале «Зоологический

вестник», полученном из Лондона. Он спал, да спала и вся вертящаяся до

поздней ночи Москва, и не спал лишь громадный серый корпус на Тверской ул.

во дворе, где страшно гудели, потрясая все здание, ротационные машины

«Известий». В кабинете выпускающего происходила невероятная кутерьма и

путаница. Он, совершенно бешеный, с красными глазами метался, не зная, что

делать, и посылал всех к чертовой матери. Метранпаж ходил за ним и, дыша

винным духом, говорил:

— Ну, что же, Иван Вонифатьевич, не беда, пускай завтра утром выпускают

экстренное приложение. Не из машины же номер выдирать.

Наборщики не разошлись домой, а ходили стаями, сбивались кучами и

читали телеграммы, которые шли теперь всю ночь напролет, через каждые

четверть часа, становясь все чудовищнее и страннее. Острая шляпа Альфреда

Бронского мелькала в ослепительном розовом свете, заливавшем типографию. И

механический толстяк скрипел и ковылял, показываясь то здесь, то там. В

подъезде хлопали двери и всю ночь появлялись репортеры. По всем 12 телефонам

типографии звонили непрерывно, и станция почти механически подавала в ответ

на загадочные трубки «занята», «занято», и на станции перед бессонными

барышнями пели и пели сигнальные рожки…

Наборщики облепили механического толстяка и капитан дальнего плавания

говорил им:

— Аэропланы с газом придется посылать.

— Не иначе, — отвечали наборщики, — ведь это что ж такое. — Затем

страшная матерная ругань перекатывалась в воздухе и чей-то визгливый голос

кричал:

— Этого Персикова расстрелять надо.

— При чем тут Персиков, — отвечали из гущи, — этого сукина сына в

совхозе — вот кого надо расстрелять.

— Охрану надо было поставить, — выкрикивал кто-то.

— Да, может, это вовсе и не яйца.

Все здание тряслось и гудело от ротационных колес, и создавалось такое

впечатление, что серый неприглядный корпус полыхает электрическим пожаром.

Занявшийся день не остановил его. Напротив, только усилил, хоть и

электричество погасло. Мотоциклетки одна за другой вкатывались в асфальтовый

двор, вперемешку с автомобилями. Вся Москва встала, и белые листья газеты

одели ее, как птицы. Листья сыпались и шуршали у всех в руках, и у

газетчиков к одиннадцати часам дня не хватало номеров, несмотря на то, что

«Известия» выходили в этом месяце с тиражом в полтора миллиона экземпляров.

Профессор Персиков выехал с Пречистенки на автобусе и прибыл в институт. Там

его ожидала новость. В вестибюле стояли аккуратно обшитые металлическими

полосами деревянные ящики, в количестве трех штук, испещренные заграничными

наклейками на немецком языке, и над ними царствовала одна русская меловая

надпись: «осторожно — яйца».

Бурная радость овладела профессором.

— Наконец-то, — вскричал он. — Панкрат, взламывай ящики немедленно и

осторожно, чтобы не побить. Ко мне в кабинет.

Панкрат немедленно исполнил приказание, и через четверть часа в

кабинете профессора, усеянном опилками и обрывками бумаги, бушевал его

голос.

— Да они что же, издеваются надо мною, что ли, — выл профессор,

потрясая кулаками и вертя в руках яйца. — Это какая-то скотина, а не Птаха.

Я не позволю смеяться надо мной. Это что такое, Панкрат?

— Яйца-с, — отвечал Панкрат горестно.

— Куриные, понимаешь, куриные, черт бы их задрал! На какого дьявола они

мне нужны. Пусть посылают их этому негодяю в совхоз!

Персиков бросился в угол к телефону, но не успел позвонить.

— Владимир Ипатьич! Владимир Ипатьич! — загремел в коридоре института

голос Иванова.

Персиков оторвался от телефона, и Панкрат стрельнул в сторону, давая

дорогу приват-доценту. Тот вбежал в кабинет, вопреки своему джентльменскому

обычаю, не снимая серой шляпы, сияющей на затылке и с газетным листом в

руках.

— Вы знаете, Владимир Ипатьич, что случилось, — выкрикивал он и

взмахнул перед лицом Персикова листом с надписью: «экстренное приложение»,

посредине которого красовался яркий цветной рисунок.

— Нет, выслушайте, что они сделали, — в ответ закричал, не слушая,

Персиков, — они меня вздумали удивить куриными яйцами. Этот Птаха форменный

идиот, посмотрите!

Иванов совершенно ошалел. Он в ужасе уставился на вскрытые ящики, потом

на лист, затем глаза его почти выпрыгнули с лица.

— Так вот что, — задыхаясь забормотал он, — теперь я понимаю… Нет,

Владимир Ипатьич, вы только гляньте, — он мгновенно развернул лист и

дрожащими пальцами указал Персикову на цветное изображение. На нем, как

страшный пожарный шланг, извивалась оливковая в желтых пятнах змея, в

странной смазанной зелени. Она была снята сверху, с легонькой летательной

машины, осторожно скользнувшей над змеей. — Кто это, по-вашему, Владимир

Ипатьич?

Персиков сдвинул очки на лоб, потом передвинул их на глаза, всмотрелся

в рисунок и сказал в крайнем удивлении:

— Что за черт. Это… да это анаконда, водяной удав…

Иванов сбросил шляпу, опустился на стул и сказал, выстукивая каждое

слово кулаком по столу:

— Владимир Ипатьич, эта анаконда из Смоленской губернии. Что-то

чудовищное. Вы понимаете, этот негодяй вывел змей вместо кур и, вы поймите,

они дали такую же самую феноменальную кладку, как лягушки!

— Что такое? — ответил Персиков, и лицо его сделалось бурым… — Вы

шутите, Петр Степанович… Откуда?

Иванов онемел на мгновение, потом получил дар слова и, тыча пальцем в

открытый ящик, где сверкали беленькие головки в желтых опилках, сказал:

— Вот откуда.

— Что-о?! — завыл Персиков, начиная соображать.

Иванов совершенно уверенно взмахнул двумя сжатыми кулаками и закричал:

— Будьте покойны. Они ваш заказ на змеиные и страусовые яйца переслали

в совхоз, а куриные вам по ошибке.

— Боже мой… боже мой, — повторил Персиков и, зеленея лицом, стал

садиться на винтящийся табурет.

Панкрат совершенно одурел у двери, побледнел и онемел. Иванов вскочил,

схватил лист и, подчеркивая острым ногтем строчку, закричал в уши

профессору:

— Ну теперь они будут иметь веселую историю!.. Что теперь будет, я

решительно не представляю. Владимир Ипатьич, вы гляньте, — и он завопил

вслух, вычитывая первое попавшееся место со скомканного листа… — Змеи идут

стаями в направлении Можайска… откладывая неимоверное количество яиц. Яйца

были замечены в Духовском уезде… Появились крокодилы и страусы. Части

особого назначения и отряды государственного управления прекратили панику в

Вязьме после того, как зажгли пригородный лес, остановивший движение

гадов…

Персиков, разноцветный, иссиня-бледный, с сумасшедшими глазами,

поднялся с табурета и, задыхаясь, начал кричать:

— Анаконда… анаконда… водяной удав! Боже мой! — в таком состоянии

его еще никогда не видали ни Иванов, ни Панкрат.

Профессор сорвал одним взмахом галстук, оборвал пуговицы на сорочке,

побагровел страшным параличным цветом и, шатаясь, с совершенно тупыми

стеклянными глазами, ринулся куда-то вон. Вопль разлетелся под каменными

сводами института.

— Анаконда… анаконда, — загремело эхо.

— Лови профессора! — взвизгнул Иванов Панкрату, заплясавшему от ужаса

на месте. — Воды ему… у него удар.

^

Пылала бешеная электрическая ночь в Москве. Горели все огни, и в

квартирах не было места, где бы не сияли лампы со сброшенными абажурами. Ни

в одной квартире Москвы, насчитывающей 4 миллиона населения, не спал ни один

человек, кроме неосмысленных детей. В квартирах ели и пили как попало. В

квартирах что-то выкрикивали, и поминутно искаженные лица выглядывали в окна

во всех этажах, устремляя взор в небо, во всех направлениях изрезанное

прожекторами. На небе то и дело вспыхивали белые огни, отбрасывая летающие

белые конусы на Москву, и исчезали и гасли. В особенности страшно было на

Тверской-Ямской. На Александровский вокзал каждые десять минут приходили

поезда, сбитые как попало из товарных и разноклассных вагонов и даже

цистерн, облепленных обезумевшими людьми, и по Тверской-Ямской бежали густой

кашей, ехали в автобусах, ехали на крышах трамваев, давили друг друга и

попадали под колеса. На вокзале то и дело вспыхивала трескучая тревожная

стрельба поверх толпы — это воинские части останавливали панику сумасшедших,

бегущих по стрелкам железных дорог из Смоленской губернии в Москву. На

вокзале то и дело с бешеным легким всхлипыванием вылетали стекла в окнах,

выли все паровозы. Все улицы были усеяны плакатами, брошенными и

растоптанными, и эти же плакаты под жгучими малиновыми рефлекторами глядели

со стен. Они всем уже были известны, и никто их не читал. В них Москва

объявлялась на военном положении. В них грозили за панику и сообщили, что в

Смоленскую губернию часть за частью уже едут отряды Красной армии,

вооруженные газами. Но плакаты не могли остановить воющей ночи. В квартирах

роняли и били посуду и цветочные вазоны, бегали, задевали за углы,

разматывали и сматывали какие-то узлы и чемоданы, в тщетной надежде

пробраться на Каланчевскую площадь, на Ярославский или Николаевский вокзал.

Увы, все вокзалы, ведущие на север и на восток, были оцеплены густейшим

слоем пехоты, и громадные грузовики, колыша и бренча цепями, доверху

нагруженные ящиками, поверх которых сидели армейцы в остроконечных шлемах,

ощетинившиеся во все стороны штыками, увозили запасы золотых монет из

подвалов народного комиссариата финансов и громадные ящики с надписью:

«Осторожно. Третьяковская галерея». Машины рявкали и бегали по всей Москве.

Очень далеко на небе дрожал отсвет пожара и слышались, колыша густую

черноту августа, беспрерывные удары пушек.

Под утро, по совершенно бессонной Москве, не потушившей ни одного огня,

вверх по Тверской, сметая все встречное, что жалось в подъезды и витрины,

выдавливая стекла, прошла многотысячная, стрекочащая копытами по торцам,

змея конной армии. Малиновые башлыки мотались концами на серых спинах, и

кончики пик кололи небо. Толпа, мечущаяся и воющая, как будто ожила сразу,

увидав ломящиеся вперед, рассекающие расплеснутое варево безумия шеренги. В

толпе на тротуарах начали призывно, с надеждою, выть.

— Да здравствует конная армия! — кричали иступленные женские голоса.

— Да здравствует! — отзывались мужчины.

— Задавят!!. Давят!.. — выли где-то.

— Помогите! — кричали с тротуара.

Коробки папирос, серебряные деньги, часы полетели в шеренги с тротуара,

какие-то женщины выскакивали на мостовую и, рискуя костями, плелись с боков

конского строя, цеплялись за стремена и целуя их. В беспрерывном стрекоте

копыт изредка взмывали голоса взводных:

— Короче повод.

Где-то пели весело и разухабисто, и с коней смотрели в зыбком рекламном

свете лица в заломленных малиновых шапках. То и дело, прерывая шеренги

конных с открытыми лицами, шли на конях же странные фигуры, в странных

чадрах, с отводными за спину трубками и с баллонами на ремнях за спиной. За

ними ползли громадные цистерны-автомобили, с длиннейшими рукавами и

шлангами, точно на пожарных повозках, и тяжелые, раздавливающие торцы,

наглухо закрытые и светящиеся узенькими бойницами танки на гусеничных лапах.

Прерывались шеренги конных и шли автомобили, зашитые наглухо в серую броню,

с теми же трубками, торчащими наружу, и белыми нарисованными черепами на

боках с надписью «газ», «Доброхим».

— Выручайте, братцы, — завывали с тротуаров, — бейте гадов… Спасайте

Москву!

— Мать… мать… — перекатывалось по рядам. Папиросы пачками прыгали в

освещенном ночном воздухе, и белые зубы скалились на ошалевших людей с

коней. По рядам разливалось глухое и щиплющее сердце пение:

…Ни туз, ни дама, ни валет,

Побьем мы гадов без сомненья,

Четыре с боку — ваших нет…

Гудящие раскаты «ура» выплывали над всей этой кашей, потому что

пронесся слух, что впереди шеренг на лошади, в таком же малиновом башлыке,

как и все всадники, едет ставший легендарным десять лет назад, постаревший и

поседевший командир конной громады. Толпа завывала и в небо улетал, немного

успокаивая мятущиеся сердца, гул «ура… ура»…

* * * * *

Институт был скупо освещен. События в него долетали только отдельными,

смутными и глухими отзвуками. Раз под огненными часами близ манежа грохнул

веером залп, это расстреляли на месте мародеров, пытавшихся ограбить

квартиру на Волхонке. Машинного движения на улице здесь было мало, оно все

сбивалось к вокзалам. В кабинете профессора, где тускло горела одна лампа,

отбрасывая пучок на стол, Персиков сидел, положив голову на руки, и молчал.

Слоистый дым веял вокруг него. Луч в ящике погас. В террариях лягушки

молчали, потому что уже спали. Профессор не работал и не читал. В стороне,

под левым его локтем, лежал вечерний выпуск телеграмм на узкой полосе,

сообщавший, что Смоленск горит весь и что артиллерия обстреливает можайский

лес по квадратам, громя залежи крокодильих яиц, разложенных во всех сырых

оврагах. Сообщалось, что эскадрилья аэропланов под Вязьмою действовала

весьма удачно, залив газом почти весь уезд, но что жертвы человеческие в

этих пространствах неисчислимы из-за того, что население, вместо того, чтобы

покидать уезды в порядке правильной эвакуации, благодаря панике металось

разрозненными группами на свой страх и риск, кидаясь куда глаза глядят.

Сообщалось, что отдельная кавказская кавалерийская дивизия в можайском

направлении блистательно выиграла бой со страусовыми стаями, перерубив их

всех и уничтожив громадные кладки страусовых яиц. При этом дивизия понесла

незначительные потери. Сообщалось от правительства, что в случае, если гадов

не удастся удержать в 200-верстной зоне от столицы, она будет эвакуирована в

полном порядке. Служащие и рабочие должны соблюдать полное спокойствие.

Правительство примет самые жестокие меры к тому, чтобы не допустить

смоленской истории, в результате которой, благодаря смятению, вызванному

неожиданным нападением гремучих змей, появившихся в количестве нескольких

тысяч, город загорелся во всех местах, где бросили горящие печи и начали

безнадежный повальный исход. Сообщалось, что продовольствием Москва

обеспечена по меньшей мере на полгода и что совет при главнокомандующем

принимает срочные меры к бронировке квартир для того, чтобы вести бои с

гадами на самых улицах столицы, в случае, если красным армиям и аэропланам и

эскадрильям не удастся удержать нашествие пресмыкающихся.

Ничего этого профессор не читал, смотрел остекленевшими глазами перед

собой и курил. Кроме него только два человека были в институте — Панкрат и

то и дело заливающаяся слезами экономка Марья Степановна, бессонная уже

третью ночь, которую она проводила в кабинете профессора, ни за что не

желающего покинуть свой единственный оставшийся потухший ящик. Теперь Марья

Степановна приютилась на клеенчатом диване, в тени в углу, и молчала в

скорбной думе, глядя, как чайник с чаем, предназначенным для профессора,

закипал на треножнике газовой горелки. Институт молчал, и все произошло

внезапно.

С тротуара вдруг послышались ненавистные звонкие крики, так что Марья

Степановна вскочила и взвизгнула. На улице замелькали огни фонарей и

отозвался голос Панкрата в вестибюле. Профессор плохо воспринял этот шум. Он

поднял на мгновение голову, пробормотал: «Ишь как беснуются… что ж я

теперь поделаю». И вновь впал в оцепенение. Но оно было нарушено. Страшно

загремели кованые двери института, выходящие на Герцена, и все стены

затряслись. Затем лопнул сплошной зеркальный слой в соседнем кабинете.

Зазвенело и высыпалось стекло в кабинете профессора, и серый булыжник

прыгнул в окно, развалив стеклянный стол. Лягушки шарахнулись в террариях и

подняли вопль. Заметалась, завизжала Марья Степановна, бросилась к

профессору, хватая его за руки и крича: «Убегайте, Владимир Ипатьич,

убегайте». — Тот поднялся с винтящегося стула, выпрямился и, сложив палец

крючком, ответил, причем глаза его на миг приобрели прежний остренький

блеск, напоминавший прежнего вдохновенного Персикова.

— Никуда я не пойду, — проговорил он, — это просто глупость, они

мечутся, как сумасшедшие… Ну, а если вся Москва сошла с ума, то куда же я

уйду. И, пожалуйста, перестаньте кричать. При чем здесь я. Панкрат! — позвал

он и нажал кнопку.

Вероятно, он хотел, чтоб Панкрат прекратил всю суету, которой он вообще

никогда не любил. Но Панкрат ничего уже не мог поделать. Грохот кончился

тем, что двери института растворились и издалека донеслись хлопушечки

выстрелов, а потом весь каменный институт заполнился бегом, выкриками, боем

стекол. Марья Степановна вцепилась в рукав Персикова и начала его тащить

куда-то, но он отбился от нее, вытянулся во весь рост и, как был в белом

халате, вышел в коридор.

— Ну? — спросил он. Двери распахнулись, и первое, что появилось в

дверях, это спина военного с малиновым шевроном и звездой на левом рукаве.

Он отступал из двери, в которую напирала яростная толпа, спиной и стрелял из

револьвера. Потом он бросился бежать мимо Персикова, крикнув ему:

— Профессор, спасайтесь, я больше ничего не могу сделать.

Его словам ответил визг Марьи Степановны. Военный проскочил мимо

Персикова, стоящего как белое изваяние, и исчез во тьме извилистых коридоров

в противоположном конце. Люди вылетали из дверей, завывая:

— Бей его! Убивай…

— Мирового злодея!

— Ты распустил гадов!

Искаженные лица, разорванные платья запрыгали в коридорах, и кто-то

выстрелил. Замелькали палки. Персиков немного отступил назад, прикрыл дверь,

ведущую в кабинет, где в ужасе на полу на коленях стояла Марья Степановна,

распростер руки, как распятый… он не хотел пустить толпу и закричал в

раздражении:

— Это форменное сумасшествие… вы совершенно дикие звери. Что вам

нужно? — Завыл: — Вон отсюда! — и закончил фразу резким, всем знакомым

выкриком: — Панкрат, гони их вон.

Но Панкрат никого уже не мог выгнать. Панкрат с разбитой головой,

истоптанный и рваный в клочья, лежал недвижимо в вестибюле, и новые и новые

толпы рвались мимо него, не обращая внимания на стрельбу милиции с улицы.

Низкий человек, на обезьяньих кривых ногах, в разорванном пиджаке, в

разорванной манишке, сбившейся на сторону, опередил других, дорвался до

Персикова и страшным ударом палки раскроил ему голову. Персиков качнулся,

стал падать на бок, и последним его словом было:

— Панкрат… Панкрат…

Ни в чем не повинную Марью Степановну убили и растерзали в кабинете,

камеру, где потух луч, разнесли в клочья, в клочья разнесли террарии,

перебив и истоптав обезумевших лягушек, раздробили стеклянные столы,

раздробили рефлекторы, а через час институт пылал, возле него валялись

трупы, оцепленные шеренгою вооруженных электрическими револьверами, и

пожарные автомобили, насасывая воду из кранов, лили струи во все окна, из

которых, гудя, длинно выбивалось пламя.

^

В ночь с 19-го на 20-е августа 1928 года упал неслыханный, никем из

старожилов никогда еще не отмеченный мороз. Он пришел и продержался двое

суток, достигнув 18 градусов. Остервеневшая Москва заперла все окна, все

двери. Только к концу третьих суток поняло население, что мороз спас столицу

и те безграничные пространства, которыми она владела и на которые упала

страшная беда 28-го года. Конная армия под Можайском, потерявшая три

четверти своего состава, начала изнемогать, и газовые эскадрильи не могли

остановить движения мерзких пресмыкающихся, полукольцом заходивших с запада,

юго-запада и юга по направлению к Москве.

Их задушил мороз. Двух суток по 18 градусов не выдержали омерзительные

стаи, и в 20-х числах августа, когда мороз исчез, оставив лишь сырость и

мокроту, оставив влагу в воздухе, оставив побитую нежданным холодом зелень

на деревьях, биться больше было не с кем. Беда кончилась. Леса, поля,

необозримые болота были еще завалены разноцветными яйцами, покрытыми порою

странным, нездешним рисунком, который безвестно пропавший Рокк принимал за

грязюку, но эти яйца были совершенно безвредны. Они были мертвы, зародыши в

них были прикончены.

Необозримые пространства земли еще долго гнили от бесчисленных трупов

крокодилов и змей, вызванных к жизни таинственным, родившимся на улице

Герцена в гениальных глазах лучом, но они уже не были опасны, непрочные

созданья гнилостных жарких тропических болот погибли в два дня, оставив на

пространстве трех губерний страшное зловоние, разложение и гной.

Были долгие эпидемии, были долго повальные болезни от трупов гадов и

людей, и долго еще ходила армия, но уже снабженная не газами, а саперными

принадлежностями, керосиновыми цистернами и шлангами, очищая землю.

Очистила, и все кончилось к весне 29-го года.

А весною 29-го года опять затанцевала, загорелась и завертелась огнями

Москва, и опять по-прежнему шаркало движение механических экипажей, и над

шапкою Храма Христа висел, как на ниточке, лунный серп, и на месте

сгоревшего в августе 28-го года двухэтажного института выстроили новый

зоологический дворец, и им заведовал приват-доцент Иванов, но Персикова уже

не было. Никогда не возникал перед глазами людей скорченный убедительный

крючок из пальца, и никто больше не слышал скрипучего квакающего голоса. О

луче и катастрофе 28-го года еще долго говорил и писал весь мир, но потом

имя профессора Владимира Ипатьевича Персикова оделось туманом и погасло, как

погас и самый открытый им в апрельскую ночь красный луч. Луч же этот вновь

получить не удалось, хоть иногда изящный джентльмен и ныне ординарный

профессор Петр Степанович Иванов и пытался. Первую камеру уничтожила

разъяренная толпа в ночь убийства Персикова. Три камеры сгорели в никольском

совхозе «Красный луч» при первом бое эскадрильи с гадами, а восстановить их

не удалось. Как ни просто было сочетание стекол с зеркальными пучками света,

его не скомбинировали во второй раз, несмотря на старания Иванова. Очевидно,

для этого нужно было что-то особенное, кроме знания, чем обладал в мире

только один человек — покойный профессор Владимир Ипатьевич Персиков.

Москва, 1924 год, октябрь

Добавить документ в свой блог или на сайт

Николай Дроздов — советский и российский ученый-зоолог, профессор, телеведущий.
*******************************************************************************
Николай Николаевич Дроздов родился 20 июня 1937 года в Москве, в семье известного ученого-химика. Его отец к тому же превосходно знал латынь и еще несколько языков, увлекался палеонтологией, астрономией, ботаникой, историей. В соответствующей атмосфере рос и Николай. Еще учась в школе, по совету отца, он в летние каникулы работал табунщиком на подмосковном конном заводе.
После школы поступил на биологический факультет МГУ, но через два года бросил учебу – хотел самостоятельности, поэтому начал работать. На швейной фабрике, начав учеником, он за два года «дорос» до мастера по пошиву мужской верхней одежды. Но затем вновь вернулся в МГУ и в 1963 году с отличием окончил уже географический факультет, в 1964-1966 годах учился там же в аспирантуре, в 1968 году защитил кандидатскую, а в 2000 году – докторскую диссертацию по биогеографии.
Параллельно с учебой Дроздов с 1966 года там же на кафедре биогеографии работает научным сотрудником, с 1979 года – доцентом, а с 2000 года – профессором, являясь на сегодняшний день одним из самых авторитетных ученых и преподавателей МГУ. Он преподает экологию, орнитологию, охрану природы, биогеографию мира, постоянно выступает с лекциями, в том числе и за рубежом.

Но наиболее известен Николай Николаевич, как ведущий еженедельной популярной телепередачи «В мире животных», где он участвует с 1968 года. Начинал он в качестве выступающего (с ведущим А.Згуриди) и научного консультанта фильмов о животных, а с 1977 года стал автором и ведущим. Гостями передачи Дроздова были такие известные ученые и путешественники, как: Жак-Ив Кусто, Тур Хейердал, Питер Скотт, Джералд Даррелл, Фредерик Россиф, Хайнц Зильман… В 1995 году передача «В мире животных» была удостоена премии «ТЭФИ» как лучшая просветительная программа.
Также Николай Николаевич неоднократно участвовал в многочисленных научных экспедициях, как по территории нашей страны, так и по всему миру. В 1971-1972 годах путешествовал по Австралии, объехал ее многие области, опубликовал книгу об этом путешествии «Полет бумеранга», которая несколько раз переиздавалась. В 1979 году совершил восхождение на вершину Эльбруса. Трижды побывал на Северном полюсе и нырял там в прорубь, дважды опускался на дно озера Байкал в батискафе, совершил два кругосветных путешествия на научных судах, и еще сотни экспедиций, тысячи встреч…
В 2003 и 2004 годах Дроздов принимал участие в реалити-шоу «Последний герой», прожив оба раза более месяца на необитаемых островах архипелагов Бокас-дель-Торо и Лос-Перлос (Панама).

Известен Николай Николаевич и как автор более 200 научных и научно-популярных статей, около 30 книг, учебников и учебных пособий. Также он – автор и соавтор многих фильмов о природе и животных, наиболее крупный из которых – 6-серийный телефильм «Царство русского медведя», созданный совместно с отделом естественной истории BBC. Фильм имел большой успех во многих странах Европы, в США и Австралии. Неоднократно Дроздова приглашали в жюри кинофестивалей научно-популярных фильмов о животных и природе Великобритании и Италии.
Член Международного клуба исследователей (Explorers Club), Русского географического общества, Российской экологической академии (РЭА), Российской академии естественных наук (РАЕН), Нью-Йоркской академии наук, Российской академии телевидения, международных Академий Меценатства, Общественных Наук, Культуры и Искусства, Председатель Попечительского совета МБФ «Меценаты столетия» – Дроздов награжден орденами Дружбы, Почета, «За заслуги перед Отечеством» IV степени, святителя Макария, митрополита Московского II степени, премией «Золотая панда» (ее еще называют «Зеленый Оскар»), премией «Калинга» за популяризацию науки, медалью ЮНЕСКО имени А.Эйнштейна и другими наградами. Он включен в почетный список ведущих экологов и специалистов по охране окружающей среды всех стран мира «Глобал-500» ЮНЕП. Дроздов является консультантом Генерального секретаря ООН по экологии, членом Общественной палаты Российской Федерации и членом комиссии национальных парков МСОП, в которой работает до сих пор.
Николай Николаевич женат. Его супруга – Татьяна Петровна, работает преподавателем биологии в Московском Дворце детского и юношеского творчества. Их дочери – Надежда и Елена.
В свободное от работы и путешествий время Дроздов любит заниматься с живностью. Среди его любимцев – змеи, пауки-птицееды, фаланги, скорпионы. Он увлекается верховой ездой, лыжами, купанием в проруби, изучает йогу. Любит исполнять старинные русские народные песни, романсы и современные популярные песни на русском и иностранных языках. В 1990-е годы даже выпустил клип на песню для программы «В мире животных», а в 2005 году – диск с любимыми песнями.
Николай Николаевич уверен, что именно «доброта спасет мир».

После открытия в 1725 г. Академии наук, а в 1755 г. Московского университета в России начинается быстрое формирование русской науки. Еще в 1720 г. Петр Великий отправил в Сибирь ученого врача Даниила Мессершмидта, который семь лет путешествовал по Сибири и привез оттуда богатые коллекции зверей и птиц. Еще более богатые сборы и открытия сделали участники второй Камчатской северной экспедиции 1733—1742 гг.: С. П. Крашенинников, Гмелин Старший, Стеллер.

Громадное влияние на развитие русского естествознания оказали исследования гениального сына русского народа М. В. Ломоносова, своими блестящими открытиями опередившего западную науку. Почти всю жизнь прожил в России академик П. С. Паллас. Он и его современники И. Лепехин, Гмелин Младший и А. Гюльденштедт обследовали восток и юг Европейской части России, Западную Сибирь, Алтай, Байкал и Забайкалье. В XIX в. зоологическое обследование России продолжалось экспедициями Академии наук (К. Бэр, А. Ф. Миддендорф), Московскими обществами испытателей природы и любителей естествознания (С. Карелин, Н. А. Северцов, А. П. Богданов, А. П. Федченко) и Русским географическим обществом (Н. М. Пржевальский, И. Потанин, П. К. Козлов, М. Н. Богданов, П. П. Семенов-Тян-Шанский).

Громадное значение для изучения фауны морей сыграло открытие биологических станций: Севастопольской биологической станции (основанной А. О. Ковалевским в 1871 г.), Неаполитанской зоологической станции (А. Дорн, 1872), пресноводной станции на Глубоком озере под Москвой (Н. Ю. Зограф, 1891), Мурманской станции (К. М. Дерюгин, 1896), Байкальской лимнологической станции и др.

Выход в свет в 1859 г. «Происхождения видов» Ч. Дарвина явилось крупным поворотным этапом в истории зоологии.

После появления учения Дарвина (1859) установившиеся понятия и представления во всех областях биологии подверглись коренному пересмотру. Вид перестали считать неизменным. Разновидность стали понимать как образующий вид, систему животных — как соотношение между группами, возникающее в результате эволюционного процесса. Известные уже до Дарвина явления сходства в развитии и основном плане строения органов (гомологи, см. ниже) получили естественное объяснение. Стало понятным единство многоклеточных животных в отношении их клеточного строения. В эмбриологии начало бурно развиваться учение о зародышевых пластах (см. ниже); явление сходства зародышей у животных, сильно различающихся во взрослом состоянии, стало понятно и послужило исходным пунктом учения о повторении зародышевым развитием развития эволюционного. Стали понятны многочисленные интереснейшие факты географического распространения животных и их геологической истории и т. д.

Зоология — одна из классических биологических наук. Ее зарождение, не считая первоначального накопления сведений о животных, связано с античными временами. Великий ученый и мыслитель Древней Греции Аристотель, считающийся родоначальником ряда наук, в IV в. до н. э. впервые систематизировал накопленные знания о животных и разделил все известные ему виды на две группы — животных, имеющих кровь, и животных без крови. К первой группе им были отнесены позвоночные животные (звери, птицы, земноводные, пресмыкающиеся, рыбы), ко второй — беспозвоночные (насекомые, пауки, раки, моллюски, черви). Аристотель впервые выдвинул идею о соподчинении частей организма, которая много позже будет воплощена в учении о корреляциях.

Эпоха Римской империи оставила нам многотомный труд Пли-ния Старшего (23-79 гг. н. э.) «Естественная история», в которой два тома посвящены живым организмам. Правда, большей частью это были сведения, почерпнутые из работ Аристотеля.

Падение Римской империи и установление господства христианской церкви привели к упадку наук. В эту эпоху, получившую название средневековья, занятие естественными науками не только не поощрялось, но прямо преследовалось. Признавались лишь библейские догмы о сотворении мира.

Накопление зоологических знаний возобновляется только в последовавшую за средневековьем эпоху Возрождения, с XV в. Ученых интересовало главным образом строение организма, поэтому наибольшие успехи были достигнуты в области анатомии. Знаменитый художник и ученый Леонардо да Винчи (1452-1519), изучая кости и суставы, установил сходство в строении костей ноги лошади и человека, несмотря на их внешнюю непохожесть. Тем самым он открыл явление гомологии, которое в дальнейшем объединило многих внешне различных животных и помогло заложить основу теории эволюции.

Своего расцвета природоведение эпохи Возрождения достигло в трудах швейцарца Конрада Геснера (1516-1565), сообщившего много сведений о животных, хотя зачастую не оригинальных, а почерпнутых из трудов древних ученых. В XVI-XVII вв. большой вклад в изучение анатомии животных, а также человека внесли врачи. Крупнейшим анатомом эпохи Возрождения был Андреас Везалий (1514-1564), опубликовавший первую наиболее точную работу по анатомии человека. Габриеле фаллопий (1523-1562) изучал органы размножения. Ему принадлежит описание труб, идущих от яичников к матке. Бартоломео Эустихио (1510-1574) открыл трубу, соединяющую ухо с горлом. Изучая кровообращение, Уильям Гарвей (1578-1657) обнаружил существование в сердце односторонне действующих клапанов и доказал, что кровь течет по венам в сердце и затем поступает в артерии, т.е. постоянно движется в одном направлении. Книга Гар-вея «Анатомическое исследование о движении сердца и крови у животных» (1628) вызвала полный переворот в зоологии.

Огромное значение для развития зоологии имело изобретение микроскопа. Голландец Антон Левенгук (1632-1723) при помощи изготовленного им микроскопа дал первое описание кровяных телец и капилляров, его помощник первым увидел сперматозоиды, но главным было открытие простейших, сделанное при рассматривании под микроскопом капли воды. В этот же период английский ученый Роберт Гук (1635-1703) выполнил ряд тонких микроскопических работ и в 1665 г. опубликовал книгу «Микро-графия», в которой впервые в истории биологии была изображена клетка. Это открытие имело важные последствия.

В конце XVII — первой половине XVIII в. были заложены основы систематики животного мира. Первую попытку в этом направлении сделал английский натуралист Джон Рей (1628-1705). В книге «Систематический обзор животных», вышедшей в 1693 г., Рей предложил классификацию животных, базирующуюся на совокупности внешних признаков, к примеру, по наличию когтей и зубов. Так, млекопитающих он разделил на две группы: животных с пальцами и животных с копытами. Последние, в свою очередь, были разделены на однокопытных (лошадь), двукопытных (корова) и трехкопытных (носорог). Были выделены и более дробные единицы.

Несмотря на несовершенство классификации Рея, принцип, положенный в ее основу, получил развитие в трудах знаменитого шведского ученого Карла Линнея (1707-1778). В 1735 г. Линней опубликовал книгу «Система природы», в которой изложил свою классификацию растений и животных. Он по праву считается основателем систематики, изучающей классификацию видов живых организмов. Близкие виды Линней группировал в роды, близкие роды — в отряды, а близкие отряды — в классы. Все известные виды животных были сгруппированы в 6 классов: млекопитающие, птицы, амфибии (объединивший пресмыкающихся и земноводных), рыбы, насекомые и черви. Каждый вид у Линнея имел двойное латинское название: первое слово в нем — название рода, второе — вида. Форма бинарной (двойной) номенклатуры сохранилась до сих пор. Линней стоял на позиции неизменяемости видов, хотя в конце концов был вынужден допустить возможность образования новых видов путем гибридизации.

В конце XVIII — начале XIX в. французский зоолог Жорж Кювье (1769-1832) разработал основы сравнительной анатомии животных и, в частности, учение о корреляциях. Кювье был основоположником палеонтологии. На основе этих работ в 1825 г. Анри Бленвиль ввел в систему понятие «тип» — высшую таксономическую единицу.

Французский биолог Жорж Бюффон (1707-1788) высказал идею изменяемости видов под влиянием окружающей среды. Бюффон — автор 44-томной энциклопедии «Естественная история»;

он установил наличие у животных рудиментарных органов, которые были когда-то нормально развитыми.

Другой французский естествоиспытатель, Жан Батист Ламарк (1744-1829), посвятил себя детальному изучению исторического развития живой природы. Он впервые ввел в употребление термины «беспозвоночные» и «позвоночные животные», много работал над систематизацией беспозвоночных, среди которых различал уже 10 классов, и в1815-1822 гг. опубликовал большой труд «Естественная история беспозвоночных животных». В процессе таксономических работ ему неоднократно приходилось задумываться над возможностью эволюционного процесса. Его главный труд «Философия зоологии» (1809) посвящен изложению научной теории эволюции животного мира. Ламарк считал, что организмы меняются под прямым воздействием среды и приобретенные признаки наследуются, однако ему была чужда идея естественного отбора.

Против идеи неизменяемости видов в этот же период выступили русские ученые К. Ф. Рулье (1814-1858) и К.М.Бэр (1792-1876). Рулье призывал изучать животных в их естественном окружении и во взаимодействии со средой обитания. Его по праву можно считать провозвестником экологии. К. М. Бэр — автор выдающихся исследований в области эмбриологии животных, создатель учения о зародышевых листках.

Значительное влияние на развитие зоологии оказала сформировавшаяся в конце 30-х годов XIX в. клеточная теория. Ее создатели — М.Шлейден (1804-1881) и Т. Шванн (1810-1882). Эта теория убедительно показала единство живых организмов на клеточном уровне.

С выходом в свет знаменитого труда Чарлза Дарвина (1809- 1882) «Происхождение видов» (1859) начинается новый период в развитии биологии в целом и зоологии в частности. В книге Дарвина изложено эволюционное учение и определен важнейший фактор эволюции — естественный отбор.

Идеи Ч.Дарвина стали использоваться зоологами для разработки истории животного мира. Наибольший вклад в развитие филогении животных в XIX в. внесли такие ученые, как Э. Геккель (1834-1919) и Ф.Мюллер (1821-1897). Последний, будучи эмбриологом, установил закономерности во взаимоотношениях индивидуального развития (онтогенеза) и филогенеза животных. В 1866 г. Э. Геккель сформировал свой «биогенетический закон», согласно которому зародыши в процессе развития повторяют в сокращенном виде эволюционный путь, пройденный их предками («онтогенез повторяет филогенез»).

Доказательства эволюции, приведенные Ч.Дарвином, возбудили большой интерес к сравнительному изучению различных групп животных, в связи с чем возникают такие науки, как эволюционная сравнительная анатомия и эволюционная сравнительная эмбриология. В создании последней ведущая роль принадлежит русским зоологам И.И.Мечникову (1845-1916) и А.О.Ковалевскому (1840-1901). Выводы сравнительной эмбриологии, основанные на эволюционном учении, служили веским доказательством в пользу единства происхождения всех типов животного царства. Уже в начале XX в. было детально выяснено эмбриональное развитие большинства типов животных. В это же время В.О.Ковалевский (1842-1883) работами по ископаемым копытным заложил основы эволюционной палеозоологии. Чрезвычайно быстро развиваются систематика и зоогеография. Еще в додарви-новские времена Н. А. Северцов (1827-1885) установил связь между особенностями фауны и физико-географическими условиями, в которых развивается эта фауна. Тем самым была заложена основа экологической зоогеографии.

Вторая половина XIX в. отмечена появлением новой науки — экологии. Русские зоологи сформулировали многие главные положения и методические принципы теоретической экологии. Московский профессор К. Ф. Рулье одним из первых показал значение изучения животных в сообществе с другими организмами и фактически сформулировал понятие о популяции. В конце XIX — начале XX в. были проведены обширные исследования, в которых применялись экологические принципы при разработке проблем в области охотничьего хозяйства и борьбы с вредителями (М.Н.Богданов, Л.П.Сабанеев, А. А. Силантьев, Б.М.Житков и др.).

В XX в. зоология развивалась чрезвычайно активно. Здесь мы отметим кратко только вклад отечественных ученых. В XX в. проводились основные исследования фауны Мирового океана. Фундамент наших знаний о зоогеографии северных морей заложил К. М. Дерюгин, а картину состава и биоценотического распределения данной фауны Черного моря дал в классическом труде «К вопросу об изучении жизни Черного моря» (1913) С.А.Зер-нов. Экспедиционными судами «Витязь» (Россия) и «Галатея» (Дания) изучены глубины Мирового океана до 11 тыс. м и сделаны выдающиеся зоологические открытия. Эти работы продолжает научно-исследовательский флот Российской академии наук. К числу замечательных открытий следует отнести находку «живого ископаемого» — моллюска из класса моноплакофор, расшифровку систематического положения и установление нового типа морских животных — погонофор (А. В. Иванов) и многие другие.

Очень велик объем выполненных нашими учеными энтомологических работ. Насекомые — крупнейшая группа во всем животном царстве. Среди них много вредных видов, переносчиков заболеваний человека и домашних животных, но имеется немало и полезных — опылителей цветковых растений, производителей ценных продуктов (мед, шелк, воск). В области энтомологии велик вклад таких ученых, как А. А. Штакельберг, А. С. Мончадский, Г. Я. Бей-Биенко, С. И. Медведев, О. Л. Крыжановский, Г. С. Медведев. Большое значение имели почвенно-экологические исследования научной школы академика М. С. Гилярова.

РЕФЕРАТ ПО ЗООЛОГИИ НА ТЕМУ:

«Выдающиеся учёные»

г. Новосибирск

План

1. Крашенинников Степан Петрович (1713-1755)

2. Паллас Петр Симон (1741-1811)

3. Рулье Карл (1814-1858)

4. Пржевальский Николай Михайлович (1839-1888)

5. Ковалевский Александр Онуфриевич (1840-1901)

6. Ковалевский Владимир Онуфриевич (1842-1883)

7. Мензбир Михаил Александрович (1855-1935)

8. Северцов Алексей Николаевич (1866-1936)

9. Сушкин Петр Петрович (1868—1928)

10. Огнёв Сергей Иванович (1886-1951)

11. Зенкевич Лев Александрович (1889-1970)

12. Серебровский Александр Сергеевич (1892-1933)

13. Гептнер Владимир Георгиевич (1901-1975)

Крашенинников Степан Петрович

Крашенинников Степан Петрович (18.10.1713-12.02.1755) — первый русский академик-географ, участник Второй Камчатской экспедиции, исследователь полуострова Камчатка.

Родился в Москве в семье солдата. В 1724-1732 годах учился в Славяно-греко-латинской академии (Москва), затем в классе философии Академии наук и художеств (Санкт-Петербург). В 1733 году зачислен в
качестве «ученика-студента» в Академический отряд Второй Камчатской экспедиции и выехал в Охотск. Здесь провел гидрометеорологические исследования, занимался ихтиологией, составил словарь
«ламутского языка». 4 октября 1737 года на судне «Фортуна» вышел из Охотска на Камчатку, где занимался исследованиями 4 года, совершив множество экспедиций по полуострову. За четыре года он пересек
полуостров в разных направлениях: ходил пешком, ездил на нартах, сплавлялся по рекам, взбирался на горы. Он провел всесторонние исследования, как геолог и географ, как ботаник и зоолог, как историк
и этнограф, метеоролог и лингвист. Крашенинников провел всестороннее исследование Камчатки в области естественных наук (география, геология, сейсмология, вулканология), первым из россиян изучал
цунами, производил метеонаблюдения, много внимания уделял этнографии местных народов (ительмены, коряки, айны), составил словари аборигенов, собирал фольклор обитателей Камчатки. В Нижне-Камчатске,
Верхне-Камчатске, Большерецке по архивам и расспросам местных жителей восстанавливал историю края. Изучил флору и фауну Камчатки, и ихтиологию рек и прилегающих морских вод. В феврале 1743 года с
молодой женой Степанидой Цибульской (из Якутска) возвратился в Санкт-Петербург. С 1748 года являлся ректором академического университета и гимназии при нем. На основании собранного материала
написал книги «Описание камчатского народа», «О завоевании камчатской землицы» (1751), капитальный труд «Описание земли Камчатки» (1756) с приложением двух карт. Это была первая основательная
работа о Камчатке. В 1745 году Крашенинников был избран адъюнктом Академии наук, а в 1750 году назначен профессором (академиком) натуральной истории и ботаники. В 1751 году он закончил свою книгу
«Описание земли Камчатки», но автору так и не удалось увидеть ее напечатанной. 25 февраля 1755 года Крашенинникова не стало, а его книга вышла в свет в 1756 году.

Его труд явился первым в русской и мировой научной литературе исследованием о Камчатке, посвященным ее географии, естественной истории, описанию быта и языков местных народов. «Описание земли
Камчатки», не теряющее своей научной ценности более 200 лет, — образец комплексного страноведческого описания малоисследованной территории, образец русского литературного языка того времени. Умер
С.П. Крашенинников в Санкт-Петербурге. В 1989 году его имя присвоено Камчатской областной библиотеке. Именем Крашенинникова названо 10 географических объектов, в том числе на Камчатке —
полуостров, бухта, гора, остров; на острове Карагинский — мыс, на острове Парамушир — бухта, мыс, вблизи его — подводная долина; на Новой Земле — полуостров и мыс, в Антарктиде — гора.

Паллас Петр Симон

В 1767 году Санкт-Петербургская Академия наук избрала Палласа своим действительным членом. Несмотря на свои неполные 27 лет, Паллас уже имел за плечами славу блестящего биолога, прокладывающего
новые пути в систематике животных. Он отдал новой Родине более 40 лет своей научной жизни.

Первым большим делом Палласа стала экспедиция в Восточную Россию и Сибирь. С 1768-1774 гг. ученый исследовал центральную Россию, районы Нижнего Поволжья, Прикаспийской низменности, Среднего и
Южного Урала, пересек Сибирь, побывал на Байкале, в Забайкалье, на Алтае.

Паллас тяжело переносил тяготы путешествия. Несколько раз он болел дизентерией, страдал хроническим колитом, ревматизмом, у него были постоянно воспалены глаза. В Петербург 33 летний ученый
вернулся совершенно изможденным и седым.

Благодаря Палласу зоология обогащалась новыми приемами исследований, относящимися к экологии и этологии.

За шесть экспедиционных лет собран уникальный материал по зоологии, ботанике, палеонтологии, геологии, физической географии, экономике, истории, этнографии, культуре и быту народов России.

Петер Симон преложил схему строения Уральских гор, в 1777 году впервые составил топографическую схему Сибири. Собранный материал о животном и растительном мире этих территорий ученый изложил в
труде «Путешествия по разным провинциям Российской империи».

Паллас описал более 250 видов животных, обитавших на территории России, дополнительно сообщив о распространении, сезонной и географической изменчивости, миграциях, питании, поведении описанных им
животных. Паллас нередко высказывал идеи о физико-географических факторах их расселения, поэтому его можно считать одним из основоположников зоогеографии.

В 1780-х годах он усиленно работает над подготовкой общего свода растений России. Из-за недостатка средств удалось издать только два выпуска этого обширного труда «Флора России», 1784 и 1788,
содержащих описание около 300 видов растений и изумительные иллюстрации.

Тогда же Паллас публикует статьи по географии, палеонтологии, этнографии, выходит в свет двухтомный труд по истории монгольского народа. По поручению Екатерины II Паллас издал сравнительный словарь
всех языков и наречий России.

В 1793—1794 годах Паллас предпринял свое второе большое путешествие, на этот раз по южным губерниям России. Он исследовал Крым. Коллекции, собранные во время этого путешествия, легли в основу
коллекций академической кунсткамеры, а часть их попала в берлинский университет.

В работах Палласа приводятся подробные сведения о климате, реках, почвах, флоре и фауне Крымского полуострова, содержатся описания многих исторических мест (Мангупа, Ай — Тодора, Аю — Дага, Судака
и др.). Ученый был инициатором закладки Никитского ботанического сада, виноградников и садов в Судакской и Солнечной долинах, основал в Симферополе парк «Салгирку». В честь ученого-географа один из
видов крымской сосны получил наименование сосны Палласа.

В 1797 году была издана работа Палласа «Перечень дикорастущих растений Крыма». Автор впервые блестяще описал растительный покров Крымского полуострова, составил исчерпывающий для того времени
список дикорастущих растений 969 видов.

Ученый был инициатором закладки Никитского ботанического сада, виноградников и садов в Судакской и Солнечной долинах, основал в Симферополе парк «Салгирку». В честь ученого-географа один из видов
крымской сосны получил наименование сосны Палласа.

В 1797 году была издана работа Палласа «Перечень дикорастущих растений Крыма». Автор впервые блестяще описал растительный покров Крымского полуострова, составил исчерпывающий для того времени
список дикорастущих растений 969 видов. В 1810 г. вернулся в Берлин, где и умер 8 сентября 1811 г.

Рулье Карл

Рулье Карл (1814-1858) — русский зоолог и доктор медицины — родился 8 (20) апреля 1814 г. в Нижнем Новгороде, Российской империи.

В 1829 г. Рулье поступил в Московское отделение Медико-хирургической академии, которое 18 августа 1833 г. окончил с серебряной медалью и получил звание лекаря. 6 августа 1836 г. он был утвержден
репетитором (ассистентом) при Г. И. Фишере фон Вальдгейме. С Фишером Рулье проработал один год. В сентябре 1837 г. Фишер вышел в отставку, и кафедра естественной истории перешла к профессору И.О.
Шиховскому, а Рулье был назначен адъюнкт профессором. К этому времени он уже получил степень доктора медицины. Она была присвоена ему за диссертацию, посвященную кровотечениям вообще и
геморроидальным в особенности.

5 марта 1838 г. Совет Академии поручил Рулье самостоятельное чтение курса зоологии и минералогии. Одновременно ему было поручено заведование зоологическим и минералогическим кабинетами Академии,
экспонаты которых Рулье широко применял для демонстрации на своих лекциях. Еще до этого — 13 июля 1837 г. — Рулье был назначен хранителем Музея естественной истории Московского университета. 18
ноября 1837 г. он был избран действительным членом Московского общества испытателей природы. 20 сентября 1838 г. Рулье был избран вторым секретарем этого общества. 13 июля 1840 г. в связи с
переездом И.О. Шиховского в Петербург Рулье был избран первым секретарем Московского общества испытателей природы и пробыл им до 1851 г.

Одновременно с этим Рулье начал большую работу по изучению истории зоологии в России. Труд Рулье не увидел свет, но с помощью обработки огромного фактического зоологического материала Рулье смог
быстро разобраться в главных направлениях современной ему зоологической науки и понять перспективы ее развития.

28 февраля 1840 г. Совет Московского университета пригласил Рулье занять освободившуюся после смерти профессора А. Л. Ловецкого кафедру зоологии. В 1842 г. он был избран экстраординарным, а в 1850
г. ординарным профессором.

В статье «Сомнения в зоологии как в науке» (1842 г.) Рулье показал, что главное направление современной ему зоологии — систематика — не имеет надежных научных принципов классификации, что «там, где
должны быть строжайшие законы, руководствует чистый произвол» и, следовательно, многие господствующие в зоологии представления совершенно несостоятельны. Принимая идею эволюции организмов, Рулье
считал, что доказательства ее, выдвинутые Ламарком, Жоффруа и другими, недостаточны.

Рулье считал, что для доказательства изменяемости видов необходимы многочисленные наблюдения и «исторические свидетельства» — данные геологии и палеонтологии. До 1849 г. Рулье интенсивно вел
полевые геолого-палеонтологические исследования и детально изучил все наиболее интересные обнажения Подмосковного бассейна.

Изучение геологии и ископаемых организмов все больше убеждало Рулье в историческом развитии земной поверхности и жизни на ней, в наличии взаимосвязи явлений природы и материальности причин,
определяющих развитие органического мира. Доказательству этого и были по существу посвящены его классическая работа «О животных Московской губернии» и многие другие.

Рулье развивал мысль, что эволюция земной поверхности сопровождалась эволюцией органического мира, что изменения вызывали последовательные преемственные изменения органических форм.

Путь, которым должен идти исследователь органического мира, Рулье назвал сравнительно-историческим методом исследования. Он был глубоко уверен в историческом развитии природы и органического мира,
в обязательности единства организма и условий существования.

Существенным вкладом Рулье в разработку теории эволюции было то, что он включил в понятие среды взаимодействие между организмами.

Рулье был первым русским биологом, начавшим разработку проблем зоопсихологии как специальной отрасли биологии, указал на необходимость создания «сравнительной психологии». Он доказывал зависимость
психической деятельности животных, их инстинктов и образа жизни от условий существования, в которых на протяжении всей истории пребывал данный вид. Рулье впервые подошел к проблемам зоопсихологии
как составной части экологии животных.

Рулье выступал против рассмотрения инстинктов и психической деятельности животных как явлений, не поддающихся научному объяснению. «Или нет инстинкта, или в нем есть смысл», — так он сформулировал
свой подход к изучению инстинктов, которые понимал как выработанные видом на протяжении его истории реакции на определенные воздействия окружающей среды.

В 1854 г. Рулье основал и до самой смерти (1858) редактировал журнал «Вестник естественных наук».

П
ржевальский Николай Михайлович

Пржевальский Николай Михайлович (31.03 1839 -20.11.1888) — учёный, географ, путешественник, исследователь Центральной Азии, почётный член Петербургской Академии наук с 1878, генерал-майор с 1886.

Родился в д. Кимборово Смоленской губернии в дворянской семье. С детства мечтал о путешествиях. Отец его, Михаил Кузьмич, служил в русской армии. Первоначальным учителем его был его дядя П. А.
Каретников, страстный охотник, вселивший ему эту страсть и вместе с ней любовь к природе и скитаниям.

В 1855 окончил Смоленскую гимназию. По окончании курса в смоленской гимназии Пржевальский определился в Москве унтер-офицером в рязанский пехотный полк; получив офицерский чин, перешел в полоцкий
полк, затем поступил в академию генерального штаба. В разгар Севастопольской обороны поступил вольноопределяющимся в армию, но воевать ему не пришлось. После 5 лет нелюбимой Пржевальским Н.М.
военной службы получил отказ в переводе его на Амур для научно-исследовательской работы.

В 1861 поступил в Академию Генштаба, где выполнил свою первую географическую работу «Военно-географическое обозрение Приамурского края», за которую Русское географическое общество избрало его своим
членом.

В 1863 окончил академический курс и отправился добровольцем в Польшу для подавления восстания. Служил в Варшаве преподавателем истории и географии в юнкерском училище, где серьезно занимался
самообразованием, готовясь стать профессиональным исследователем малоизученных стран.

В 1866 получил назначение в Восточную Сибирь. Совершил ряд экспедиций в Уссурийский край (1867-1869), а так же в 1870-10 -1885 в Монголию, на Тибет и в Китай. Произвёл съемку более 30 тыс. км.
пройденного им пути, открыл неизвестные горные хребты и озёра, дикого верблюда, тибетского медведя, дикую лошадь, названную его именем. Рассказал о своих путешествиях в книгах, дав яркое описание
Средней Азии: её флоры, фауны, климата, народов, в ней обитавших; собрал уникальные коллекции, став общепризнанным классиком географической науки.

Результатом первого путешествия были книги «Путешествие в Уссурийском крае» и богатые коллекции для географического общества. Впервые описал природу многих районов Азии, неизвестные европейцам
озёра и горные хребты; собрал коллекции растений и животных, описал дикого верблюда, дикую лошадь (лошадь Пржевальского) и др.

Умер от брюшного тифа (20.11.1888), готовясь совершить свою пятую экспедицию в Центральную Азию. Его именем назван ряд географических объектов, видов животных и растений. В 1892 в Санкт-Петербурге
был открыт памятник Пржевальскому Н.М. скульпторов Шредера И.Н. и Рунеберга Р.А.

К
овалевский Александр Онуфриевич

Ковалевский Александр Онуфриевич (1840-1901) — знаменитый отечественный учёный, родился 19 ноября 1840 года в имении Ворково Динабургского уезда Витебской губернии. Александр Онуфриевич поступил в
Корпус инженеров путей сообщения, однако вскоре оставил его и поступил вольным слушателем на естественное отделение физико-математического факультета Петербургского университета. В 1960 году
Ковалевский уехал в Германию, где вскоре начал научную работу в лаборатории знаменитого химика Бунзена. Увлекшись зоологией, Александр Онуфриевич начал изучать гистологию и технику
микроскопирования у профессора Ф. Лейдига. Вернувшись в Петербург, в 1863 году Ковалевский сдал университетские экзамены и получил степень кандидата естественных наук за труд, посвященный анатомии
морского таракана.

В 1864 году ученый вновь уехал за границу. На побережье Средиземного моря А.О. Ковалевский провел исследование личиночного развития асцидий, которое показало сходное развитие с личинкой ланцетника.
Зоолог изучал строение кишечнодышащих, наблюдал эмбриональное развитие гребневиков, мшанок, форонид, иглокожих.

В 1865 году Ковалевский защитил магистерскую диссертацию: «История развития ланцетника — Amphioxus lanceolatus», два года спустя степень доктора за диссертацию: «О развитии Phoronis». Выполнив еще
ряд сравнительно-эмбриологический исследований, Ковалевский сформулировал свои положения о полном соответствии зародышевых листков у позвоночных и беспозвоночных, сделав из этого положения
эволюционные выводы. За работу по развитию червей и членистоногих (1871) ученый был награжден Бэровской премией Академии Наук.

Александр Онуфриевич последовательно состоял профессором зоологии в Казанском и Киевском университетах. В Киеве он принял активное участие в организации Общества естествоиспытателей, и печатал в
его изданиях свои работы. В 1870 — 73 годах ученый совершил научные экспедиции на Красное море и в Алжир, где, изучая биологию развития плеченогих, установил их сходство в эмбриогенезе с мшанками и
кольчатыми червями. Стало ясно, что Brachiopoda нельзя объединить с моллюсками. Позднее плеченогих выделили в отдельный тип.

В 1874 году И.И Мечников уговорил Ковалевского перейти в Новороссийский (Одесский) университет. Ученый часто ездил заграницу, в Виллафранке, городке близ Ниццы, в 1886 году при участии Ковалевского
была организована русская зоологическая станция, в наше время она находится в ведении Парижского университета. Вышла в свет его статья «Наблюдение над развитием Coelencerata» (1873), где автор
привел данные о развитии гидроидных полипов и медуз, сцифомедуз и коралловых полипов.

В Одессе Ковалевский продолжил свои эмбриологические наблюдения и приступил к сравнительно-физиологическим исследованиям органов выделения беспозвоночных. Ковалевский А.О., применив учение
Мечникова к объяснению процессов растворения личиночных органов и куколок мух, показал, что личиночные органы разрушаются и поедаются кровяными клетками куколки, а специальные скопления клеток
(имагинальные зачатки) остаются неповрежденным и дают впоследствии органы взрослого насекомого.

После избрания ординарным академиком Императорской Академии Наук в 1890 году А.О. Ковалевский переехал в Петербург, где в 1891 году занял кафедру гистологии Петербургского университета. На
черноморском побережье ученый основал Севастопольскую зоологическую станцию, и долгое время являлся ее директором.

С 1897 года Ковалевский был одним из редакторов отдела биологических наук в 82-томном «Энциклопедическом словаре» Брокгауза — Эфрона.

В последние годы жизни он много занимался изучением пиявок, исследую их анатомическое строение, физиологические особенности и образ жизни.

Александр Онуфриевич Ковалевский скончался после мозгового кровоизлияния 22 ноября 1901 года в Санкт-Петербурге.

Ковалевский Владимир Онуфриевич

Ковалевский Владимир Онуфриевич(1842-1883) — русский палеонтолог родился 12 августа 1842 года в селе Шустянке Витебской губернии. С 1851 г. В.О. Ковалевский учился в частном пансионе В.Ф. Мегина в
Петербурге. В марте 1855 года поступил в шестой класс училища правоведения, которое он окончил в 1861 году. Увлекшись естествознанием вслед за братом (знаменитым эмбриологом Александром
Ковалевским) Владимир Ковалевский зарабатывал на жизнь переводами книг по естествознанию.

В 1861 году уехал в Германию, затем в Англию, где первое время еще продолжал заниматься юридическими науками. В начале 1863 года В.О. Ковалевский отправился в Польшу, где вместе с П.И. Якоби
участвовал в польском восстании. Вернувшись в Петербург в конце года, Ковалевский познакомился с И.М. Сеченовым и доктором П.И. Боковым. Вскоре В.О. Ковалевский отказался от профессии юриста, и,
вновь занявшись переводами, окончательно увлекся естественными науками.

Осенью 1868 года В.О. Ковалевский женился на Софье Васильевне Корвин-Круковской, ставшей впоследствии выдающимся ученым-математиком. Семейные обстоятельства заставили супругов уехать из России в
Германию: только там Софья могла поступить в университет.

В 1870 году, с трудом переехав в Лондон из-за франко-прусской войны, Ковалевские поселились недалеко от Британского музея. Ученый начал углубленное изучение геологии во всех ее направлениях. Много
времени он проводил в музейной библиотеке, занимался систематикой моллюсков, рыб, пресмыкающихся. Пользуясь трудами Кювье, Оуэна, и Бленвиля, по имеющимся в Анатомическом музее скелетам и по зубной
системе, Владимир Онуфриевич изучал млекопитающих.

Одной из важнейших задач палеонтологии В.О. Ковалевский считал выяснение родственных отношений в животном мире. Он прослеживал филогенетические ряды, считая их лучшим доказательством эволюции. В.О.
Ковалевский сделал первую попытку построить родословную копытных, исходя из принципов теории Ч. Дарвина. Этому вопросу посвящена его классическая монография «Об анхитерии и о палеонтологической
истории лошадей» (1873 г.).

В своих трудах ученый ставил и правильно разрешал такие проблемы, как монофилия и полифилия в эволюции, расхождение признаков (принципы дивергенции и адаптивной радиации). Его волновала проблема
взаимоотношения прогресса и специализации, роль скачков в процессе развития органического мира, факторы и закономерности вымирания организмов, изменения органов в связи с изменением функций,
проблема корреляций (соотношений) в развитии органов и некоторые другие закономерности эволюционного процесса. В. О. Ковалевского стал пионером палеоэкологического направления в палеонтологии.

Несмотря на то, что подход В.О. Ковалевского к изучению палеонтологического материала, основанный на теории Дарвина, был свежим и новым, мировая слава пришла к ученому только после смерти: В.О.
Ковалевский был признан основателем эволюционной палеонтологии, нового этапа в развитии этой науки.

В ноябре 1874 года В.О. Ковалевский Петербургском университете успешно сдал экзамены на степень магистра в и 21 марта 1875 года в том же университете защитил диссертацию на тему «Остеология
Anchitherium aurelianense Cuv, как формы, выясняющей генеалогию типа лошади (Еquus)».

22 декабря 1874 года Петербургское минералогическое общество присудило В.О. Ковалевскому премию за работу об Entelodon Gelocus и диссертацию об анхитерии.

Владимир Онуфриевич установил ряд закономерностей в эволюции копытных. Особое значение имеет открытие Ковалевским 1875 году Закона адаптивных и неадаптивных изменений. Этому закону подчинено
экологическое распространение почти всех живых организмов: относительная целесообразность строения организма вырабатывается в связи с определенными изменениями среды в результате естественного
отбора.

В 1875 году в связи с ухудшившимся материальным положением, палеонтологу пришлось возобновить издательскую работу и начать по настоянию жены ряд коммерческих дел, в частности по строительству
доходных домов и бань. В1883 году после тяжёлой болезни скончался.

Мензбир Михаил Александрович

Мензбир Михаил Александрович (1855-1935) — родился 4 октября 1855 года в Туле, Российской империи, в небогатой дворянской семье. Его отец был военным; когда Михаил Александрович было 11 лет, он
потерял мать, умершую от туберкулеза. Окончив Тульскую гимназию в 1874 г. с серебряной медалью, Мензбир поступил в Московский университет на естественное отделение физико-математического
факультета. Его преподавателями были Яков Андреевич Борзенков(1825-1883) и Сергей Александрович Усов (1827-1886), — ученики К.Ф. Рулье (1814- 1858).

Михаил Александрович окончил университет в 1878 году, был оставлен для подготовки к профессорскому званию на кафедре зоологии в лаборатории Я.А. Борзенкова. Первая научная работа Мензбира —
«Орнитологическая фауна Тульской губернии» (1879) была посвящена фаунистике и зоогеографии.

В 1879 году, познакомившись с Н.А. Северцовым, Михаил Александрович стал работать над магистерской диссертацией «Орнитологическая география Европейской России», успешно защитив ее в 1882 году.

После защиты диссертации М.А. Мензбир провел обязательную заграничную командировку в Европу. Ученый занимался не только зоогеографией, но и сравнительной анатомией позвоночных и беспозвоночных
животных.

Для работы над своей монографией он собирал материал по хищным птицам, знакомился с постановкой музейного дела, изучал эволюционные проблемы, исследовал и описал много новых подвидов и форм дневных
хищников. Несмотря на длительный период неприятия «тройной систематики» и, критических высказываний о ней, Михаил Александрович одним из первых в нашей стране перешел на употребление тройной
(подвидовой) номенклатуры и поддерживал интерес к новой систематике впоследствии у своих учеников — зоологов Б.М. Житкова, С.И. Огнева, Н.А. Бобринского, Г.П. Дементьева.

Вернувшись в Московский университет в 1884 году, М.А. Мензбир занял должность доцента и приступил к преподавательской деятельности. Михаил Александрович был блестящим лектором, он вел лекционные
курсы по зоологии, сравнительной анатомии, зоогеографии.

В возрасте 31 года Михаил Александрович стал одним из самых молодых профессоров-зоологов за всю историю Московского университета, его утвердили в должности профессора кафедры сравнительной анатомии
и зоологии.

Заложенные в докторской диссертации Михаила Александровича «Сравнительная остеология пингвинов в приложении к основным подразделениям класса птиц» (1885) принципы морфологического и
таксономического анализов в дальнейшем были блестяще развиты одним из его талантливых учеников — П.П. Сушкиным.

В 1914 году М.А. Мензбир внес ряд принципиальных поправок и дополнений в схемы зонального районирования, предложенного Н.А. Северцовым, зоогеографические схемы А. Уоллеса, завершив свое
исследование «Зоологические участки Туркестанского края и вероятное происхождение фауны последнего».

В двухтомнике «Птицы России» впервые был осуществлен синтез всех знаний по систематике, распространению и биологии птиц нашей страны. В этой монографии были заложены современные принципы и традиции
систематики, зоогеографии и экологии.

В 1911 году в знак протеста против произвола властей вместе с другими профессорами и преподавателями Мензбир покинул университет. После революции ученый возвратился и стал его первым ректором
(1917-1919). В 1896 г. он был избран членом-корреспондентом Академии наук, в 1927 г. стал почетным членом, а в 1929 г. — действительным членом АН СССР. Также М.А. Мензбир был избран почетным членом
Московского общества испытателей природы, и в течение многих лет был его президентом.

В 1930 г. М.А. Мензбир совершив большую заграничную поездку, возглавил учрежденную для него Зоогеографическую лабораторию АН СССР.

Однако в 1932 г. тяжелая болезнь приковала Михаила Александровича к постели, и 10 октября 1935 года его не стало.

Северцов Алексей Николаевич

Северцов Алексей Николаевич (1866-1936) — отечественный эволюционист, автор исследований по сравнительной анатомии позвоночных. Создал теорию морфофизиологического и биологического прогресса и
регресса. В 1889 г. окончил Московский университет, в 1890 г. за сочинение «Свод сведений по организации и истории развития гимнофион» получил от университета золотую медаль. В 1896 г. блестяще
защитил докторскую диссертацию на тему «Метамерия головы электрического ската». Состоял профессором Юрьевского (1898-1902), Киевского (1902-1911) и Московского (1911-1930) университетов. В 1930
организовал и возглавил Лабораторию эволюционной морфологии и экологии животных (ныне Институт проблем экологии и эволюции им. А.Н. Северцова).

Основные научные исследования А.Н. Северцова посвящены эволюционной морфологии, установлению закономерностей эволюционного процесса, проблемам онтогенеза. Каждое теоретическое суждение А.Н.
Северцова является обобщением, вытекающим из конкретных многолетних собственных исследований и исследований его учеников. Много времени он уделил изучению метамерии головы и происхождению
конечностей позвоночных животных, эволюции низших позвоночных. В результате создал теорию происхождения пятипалой конечности и парных плавников у позвоночных животных, которая сейчас является
общепринятой в мировой науке.

На основе анализа морфологических закономерностей эволюции А.Н. Северцов создал две теории: морфобиологическую теорию путей эволюции и теорию филэмбриогенеза. Разрабатывая первую теорию, А.Н.
Северцов пришел к выводу о существовании только двух основных направлений эволюционного процесса: биологического прогресса и биологического регресса. Он установил четыре основные направления
биологического прогресса: ароморфоз, идиоадаптация, ценогенез, общая дегенерация. Его учение о типах филогенетических изменений органов и функций, о филогенетических корреляциях внесло существенный
вклад в крупнейшую общебиологическую проблему соотношения формы и функции в процессе эволюции. Он дал подробную классификацию способов филогенетического изменения органов, доказал, что единственной
причиной филогенетических изменений являются изменения среды обитания.

В течение 26 лет разрабатывая значение роли эмбриональных изменений в процессе эволюции А.Н. Северцов создал стройную теорию филэмбриогенеза, которая по новому высветила проблему взаимоотношения
онтогенеза и филогенеза. Эта теория развивает положение о возможности наследственных изменений на любой стадии онтогенеза и их влиянии на строение потомков.

Свои идеи и труды А.Н. Северцов развивал до самой смерти, т.е до1936 года.

Сушкин Петр Петров
ич

Сушкин Петр Петрович(1868—1928) — видный русский ученый-зоолог. Широко известен как орнитолог, зоогеограф, анатом и палеонтолог.

Родился в Туле в купеческой семье 27 января (8 февраля) 1868 года. Среднее образование получил в Тульской классической гимназии, по окончании которой в 1885 году поступил на естественное отделение
физико-математического факультета Московского университета.

Блестящие способности Сушкина рано выделили его из среды студентов. Профессор М. А. Мензбир (тоже туляк), у которого он изучал орнитологию и сравнительную анатомию позвоночных животных, сразу
оценил наблюдательность и другие важные качества ученика и всячески старался ему помочь.

В 1892 году вышла из печати первая научная работа Сушкина «Птицы Тульской губернии».

Окончив университет в 1889 году с золотой медалью, Сушкин был оставлен при кафедре для подготовки к профессорскому званию. В 1904 году успешно защитил докторскую диссертацию.

Вел большую преподавательскую работу в Московском и других университетах. Студенты по достоинству оценивали чрезвычайно высокий уровень его преподавания.

П.П. Сушкин рано выдвинулся в ряды крупных зоологов, заслужил признание у себя на родине и за рубежом. Он был не только теоретиком, но и первоклассным полевым натуралистом, продолжил свою
деятельность полевого исследователя и путешественника вплоть до преклонного возраста и лично исследовал фауну па огромной территории от Смоленской и Тульской губерний до Алтая. Результатом
путешествия были многочисленные наблюдения и богатые коллекции.

В 1921 году Сушкин возглавил орнитологическое отделение Зоологического института АН. В 1922 году он начал работу в Геологическом музее Академии наук и смог многое сделать для развития
палеонтологических исследований.

В 1923 году П.П. Сушкин был избран действительным членом Академии наук СССР. Его научное наследие включает в себя 103 работы.

П.П. Сушкин скоропостижно скончался от воспаления легких 17 сентября 1928 года. Похоронен в Санкт-Петербурге на Смоленском кладбище.

Огнёв Сергей Иванович

Огнёв Сергей Иванович (5.11.1886-20.12.1951) — советский зоолог, заслуженный деятель науки РСФСР (1947). Выдающийся зоолог-позвоночник, глава московской школы териологии в 1930-1940 гг. Происходит
из семьи потомственной московской интеллигенции. Закончил Московский университет в 1910 г., оставлен при кафедре зоологии (с которой в то время Зоологический музей составлял единое целое)
ассистентом у проф. Г.А. Кожевникова.

Читал ряд курсов на кафедре, в 1926 г. получил звание доцента, в 1928 г. — звание профессора, в 1935 г. — доктора наук.

Вся его профессиональная деятельность была связана с научным собирательством и изучением териологических коллекций. Он одним из первых в России стал коллектировать серийные материалы по мелким
млекопитающим.

Уже в 1910 г. на основании этих сборов вышла его первая солидная монография «Млекопитающие Московской губернии», заложившая основы фауно-экологического направления исследований как самого Огнева,
так и его учеников. С.И. Огнев много ездил по стране с целью исследования местных териофаун. Начиная с середины 1920-х гг. он стал собирать свою личную коллекцию мелких млекопитающих, которая в
последствии стала одним из крупнейших собраний такого рода в России и была приобретена Зоологическим музеем МГУ.

Основным трудом всей его жизни стала многотомная сводка по фауне и экологии млекопитающих России и сопредельных территорий: первые два тома называлась «Звери Восточной Европы и Северной Азии»,
последующие пять — «Звери СССР и прилежащих стран».

Кроме того, С.И. Огнев, будучи заведующим кафедрой зоологии МГУ, издал ряд учебников, в том числе фундаментальный труд «Зоология позвоночных». Основные труды также по систематике и фаунистике
млекопитающих; работы по фауне птиц, истории зоологии, биогеографии, эволюции животных. Проводил полевые исследования в Средней России, на Кавказе, Урале, в Семиречье и Туркмении.

Описал ряд новых видов млекопитающих, много внимания уделял делу охраны природы. Основатель московской школы териологов — специалистов по млекопитающим, среди которых: С.С. Туров, В.Г. Гептнер,
А.Н. Формозов, Н.А. Бобринский, А.Г. Томилин и др. Государственная премия СССР (1942, 1951). Награжден орденом Ленина и медалями. Умер после тяжелой болезни в 1951 году.

Зенкевич
Лев А
лександрович

Лев Александрович Зенкевич (1889-1970) — родился в г. Цареве Астраханской губернии Российской империи в семье ветеринарного врача. В 1916 г. закончил естественное отделение физико-математического
факультета Московского университета. По окончании учебы был оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию. С 1930 г. и до самой смерти возглавлял кафедру зоологии и сравнительной
анатомии беспозвоночных Московского университета.

Вся жизнь Л.А. Зенкевича была посвящена изучению биологии моря. Он был одним из основателей первого океанографического учреждения нашей страны — Плавучего морского научного института. Он принимал
непосредственное участие в строительстве и оборудовании «Персея» — пионера нашего научно-исследовательского флота, а затем возглавлял комплексные экспедиции на нем в Баренцевом, Белом, а потом и в
Карском морях. Во время работ в Баренцевом море впервые в масштабах целого моря применил количественные методы изучения донной фауны.

В 30-е годы внимание Л.А. Зенкевича привлекают наши южные моря и в первую очередь Каспийское море, исключительно богатое ценными осетровыми рыбами. Исследования донной фауны Северного Каспия,
показавшие ее относительную бедность, приводят Л.А. Зенкевича к поискам путей повышения биологической продуктивности этого моря. Совместно с Я.А. Бирштейном он разработал проект по акклиматизации в
Каспийском море ценных кормовых беспозвоночных из Азовского моря, который был успешно осуществлен.

В годы Отечественной войны, прервавшей экспедиционные исследования на морях, Л.А. Зенкевич занимается экспериментальной и теоретической разработкой проблемы эволюции двигательной системы животных.

Велик его научный багаж. Им опубликовано более 300 научных статей в журналах и сборниках, свыше 10 монографий и учебников, очень много популярных статей и корреспонденций. Он выступил редактором
семи томов Трудов Института океанологии и целого ряда тематических сборников научных статей. Его работы охватывают широкий круг вопросов по анатомии, систематике и экологии водных организмов,
биоценологии и продуктивности морской фауны и флоры, их количественного распределения и биогеографии. В последние годы особое внимание он уделял проблемам изучения глубоководной фауны и ее
происхождению в связи с проблемой древности океана как водной среды. Выделяются теоретические работы, связанные с развитием представлений о биологической структуре океана и об океанических
экосистемах. Из прикладных исследований следует отметить работы об использовании биологических и минеральных ресурсов океанов и морей, прогнозы о перспективах развития рыбного промысла, развития
марикультуры и многое другое. Исключительное значение имеет его монография «Биология морей СССР», которая в 1965 году была отмечена Ленинской премией. Будучи зоологом высокого класса, Л.А. Зенкевич
выступил как пионер в области широких комплексных исследований морской фауны. Он значительно расширил понятие биологической продуктивности водоема, внедрил количественный метод в изучение питания
рыб, что вызвало буквально научную революцию в морских биологических исследованиях. Разрабатывая теоретические проблемы океанологии, он исходил из представлений об океане, как о едином целом, где
происходящие в нем физические, химические, биологические процессы взаимосвязаны и взаимозависимы. Его концепция биологической структуры океана стала методологической основой многолетних
биологических исследований Института океанологии в Мировом океане. Годы жизни Л.А. Зенкевича пришлись на сложный период в истории нашей страны. Он заведовал кафедрой в течение 40 лет (с 1930 по
1970 гг.) и можно представить, как невероятно трудно было сохранить кафедру и не потерять лица ни в годы сталинских репрессий, ни в период разгула лысенковщины! Всю свою жизнь Л.А. Зенкевич
посвятил науке, он работал для своей страны и для мировой науки. Обширна его научно-организационная деятельность. Он был создателем и бессменным президентом с 1952 года Всесоюзного
гидробиологического общества, организатором Межведомственной океанографической комиссии при Президиуме АН СССР с 1951 года, вице-президентом Московского общества испытателей природы с 1956 года,
основателем и главным редактором журнала «Океанология» с 1961 года, членом редколлегии многих других научных журналов, в том числе и зарубежных. Его заслуги в науке отмечены орденами Ленина,
Трудового Красного Знамени, медалью «За доблестный труд», Ломоносовской премией МГУ (1954), Золотой медалью им. Ф.П. Литке Географического общества СССР (1956), Золотой медалью принца Монакского
Альберта I — высшей наградой французского океанографического института (1959). Он был признанным главой отечественной океанологии, выдающимся биологом, создателем обширной школы российских морских
биологов, крупнейшим организатором исследований Мирового океана, ученым исключительной широты и многогранности, Человеком с большой буквы. Краевой подводный вал, окаймляющий Курило-Камчатский желоб
в Тихом океане и изученный в экспедициях «Витязя», был назван его именем.

В послевоенные годы с появлением нового исследовательского судна «Витязь» начинается новый этап в исследованиях биологии Мирового океана, в которых Л.А. Зенкевичу принадлежит ведущая роль. Он
возглавил комплексную многолетнюю океанографическую экспедицию института океанологии АН СССР, которая охватила исследованиями почти весь Мировой океан. Он стал инициатором, организатором и
участником глубоководных исследований океанической фауны, в частности в районе Курило-Камчатской впадины, где были исследованы глубины в 9,5 км.

Л.А. Зенкевич был великолепным лектором и педагогом. Он заложил основы системы зоологического образования в нашей стране, которая действует до сих пор.

С
еребровский Александр Сергеевич

Серебровский Александр Сергеевич (1892-1933) — родился в г. Туле, Российской империи в 1892 году. Серебровский принадлежал к группе тех ученых-биологов, которые оказали громадное влияние на
развитие генетики и селекции в СССР. Исследовательская работа А.С. Серебровского началась еще в первые годы после Великой Октябрьской социалистической революции и продолжалась вплоть до самой его
преждевременной смерти. Кроме 120 напечатанных работ, в его научном архиве осталось еще около 30 неопубликованных, в том числе несколько крупных монографий.

Круг интересов А.С. Серебровского как исследователя был очень широким — от вопросов общей биологии и эволюционного учения, до конкретных вопросов селекции отдельных видов сельскохозяйственных
животных.

В то же время он был очень сильным аналитиком и математиком. Математический склад мысли Серебровского выявился еще в первых его работах, например, в статье «Опыт статистического анализа пола»
(1921). «Полигоны с фокусами и их значение для биометрики»(1925) и др.

Начав разработку генетики домашний курицы, он неизбежно столкнулся с необходимостью разработки теории генетического анализа, тех вопросов, которые сейчас входят в так называемую математическую или
статистическую генетику. Работ в этой области было тогда очень мало и А. С. Серебровскому пришлось идти в значительной степени собственными, оригинальными путями. Итоги длительной работы А. С.
Серебровского по разработке теории генетического анализа сообщены в монографии «Генетический анализ».

В 1928 году теория неделимости гена претерпела первое ограничение. Сразу же после обнаружения мутагенного действия рентгеновских лучей они были использованы во многих лабораториях мира для
получения мутаций. В лаборатории Серебровского были получены доказательства того, что ген не является неделимой генетической структурой, а представляет собой область хромосомы, отдельные участки
которой могут мутировать независимо друг от друга. Это явление было названо Серебровским ступенчатым аллеломорфизмом.

Разработав систему, позволяющую количественно оценивать результат каждой мутации, Серебровский, Дубинин и другие авторы тогда же раскрыли явление дополнения одного мутантного гена другим. При этом
нарушенная функция одного гена исправлялась нормальной функцией другого. Второй ген, в свою очередь, мог быть дефектен в другом участке, нормальном у первого гена. Это явление было впоследствии
переоткрыто на микроорганизмах и получило название комплементации.

В 30-х годах А.С. Серебровский пропагандировал идеи так называемой геногеографии, разработал ее методы и сам провел несколько геногеографических исследований. К сожалению, эти методы сейчас забыты.

Серебровский занимался одним из основных методов исследования эффективности естественного отбора, анализом комплексных защитных приспособлений (формы тела, окраски, поведения и проч.). Наличие
таких приспособлений свидетельствовало о том, что их эволюция не может быть объяснена ни прямым влиянием среды, ни упражнением или неупражнением органов, ни сведена к единичной мутации. Она не
могла быть понята только на основе признания сложных взаимоотношений хищников и их жертв, в которых первые играют роль браковщиков вторых. Блестящий анализ этих взаимоотношений был дан Серебровским
в 1929 году в статье «Опыт качественной характеристики эволюционного процесса».

Гептнер Владимир Георгиевич

Гептнер Владимир Георгиевич (22.06.1901-5.07.1975) — 22 июня 1901 г. в Москве, в обрусевшей немецкой семье. Отец его был бухгалтером. Закончив в 1919 г. гимназию, сразу поступает на естественное
отделение физико-математического факультета Московского университета. С 1925 г. — в аспирантуре у известных деятелей охраны природы профессоров ГА. Кожевникова и С.И. Огнева. С 1929 г. работает в
зоомузее МГУ, участвует в экспедициях в Средней Азии. С 1934 г. — и до конца своих дней — профессор кафедры зоологии позвоночных МГУ.

С 1938 г., Владимир Георгиевич становится заместителем председателя секции охраны млекопитающих ВООП, а с 1943 г. — ее председателем. С 1938 по 1955 гг. — член президиума этой единственной тогда
в СССР природоохранной общественной организации. С 1952 по 1964 гг. — член Комиссии по заповедникам (охраны природы) АН СССР. В 60—70-х годах — участвует в научно-технических советах Главохоты
РСФСР и Главприроды МСХ СССР, являлся членом МСОП.

Сфера его интересов в природоохранной деятельности — охрана млекопитающих и заповедное дело. Как председатель секции охраны млекопитающих он немало сделал для охраны зубра, сайгака, выхухоли,
пятнистого оленя, белого медведя, соболя, моржа.

Именно благодаря его поддержке зоологу Л. Капланову удалось так много успеть в защите амурского тигра. Гептнер возглавлял советскую комиссию по восстановлению зубра. По инициативе В.Г. Гептнера в
Приокско-Террасном заповеднике был создан зубровый питомник, начаты работы по восстановлению зубра.

В августе 1946 г. он, совместно с В. Макаровым, Г. Дементьевым и другими членами Президиума ВООП подготовил в Совмин РСФСР докладную записку о нуждах охраны природы, участвовал в заседании
российского Совета Министров, в результате чего было принято первое послевоенное постановление Совмина РСФСР “Об охране природы на территории РСФСР”. Редактировал двухтомник “Заповедники СССР”
(1951).

Необыкновенно много сделал профессор Гептнер для заповедного дела. Он — один из немногих, кто защищал заповедники от сокращения в 1951 и 1961 гг. В апреле 1954 г. подписывает коллективное письмо
ученых на имя Г. Маленкова с просьбой восстановить закрытые заповедники, а в апреле 1957 г. публикует в “Известиях”, совместно с другими биологами, довольно смелую по тем временам статью “В защиту
заповедников”.

Владимир Георгиевич — один из главных разработчиков “Перспективного плана географической сети заповедников СССР”, который был подготовлен комиссией под руководством академика Е.М. Лавренко в 1957
г. и немало продвинул создание других заповедников СССР. Гептнер — один из организаторов и участников всесоюзных природоохранных совещаний при МОИП 1954, 1957 и 1958 годов.

Нельзя не отметить честность, порядочность и принципиальность, с которыми подходил В.Г. Гептнер к охране природы. Когда в августе 1951 г. над Всероссийским обществом охраны природы нависла угроза
расформирования, вместе с другими активистами ВООП он пошел на прием к заместителю председателя Совмина РСФСР Бессонову, и убедил его не закрывать Общество.

В январе 1952 г., после многочисленных жалоб и клеветнических заявлений, недруги добились снятия руководителя ВООП В.Н. Макарова. Многие друзья и коллеги отшатнулись от него. Но не Гептнер, который
на заседании ЦС ВООП 24 января 1952 г. отстаивал В.Н. Макарова: “Виноват не один В.Н. Макаров — хоть мы ему предложили уйти в отставку, а это неправильно. Деятельность Макарова всем известно, имя
В.Н. Макарова войдет………..

Русские ученые-биологи внесли большой вклад в мировую науку. В этой статье мы расскажем об основных именах, которые следует знать каждому человеку, интересующемуся животным и растительным миром. Русские ученые-биологи, с биографиями и достижениями которых вы познакомитесь, вдохновляют молодое поколение на изучение этой интересной науки.

Иван Петрович Павлов

Этот человек в советское время не нуждался в представлении. Однако сейчас уже не все могут сказать, что Павлов Иван Петрович (годы жизни — 1849-1936) создал учение о высшей нервной деятельности. Кроме того, он написал ряд трудов по физиологии пищеварения и кровообращения. Он первым из русских ученых получил Нобелевскую премию за достижения в области механизмов пищеварения.

Эксперименты на собаках

Многие помнят его эксперименты на собаках. На эту тему созданы бесчисленные карикатуры и анекдоты как в нашей стране, так и за рубежом. Каждый раз, когда говорят об инстинктах, вспоминают собаку Павлова.

Павлов Иван Петрович уже в 1890 г. начал заниматься экспериментами на этих животных. Он использовал хирургические методы для выведения наружу концов пищевода собак. Когда животное начинало есть, пища в желудок не попадала, однако желудочный сок из созданной фистулы все-таки выделялся.

Александр Леонидович Верещака

Современные русские ученые-биологи подают большие надежды. В частности, А.Л. Верещака, которому принадлежит множество достижений. Он родился в Химках 16 июля 1965 года. Верещака — русский океанолог, профессор, доктор биологических наук, а также член-корреспондент РАН.

В 1987 году он завершил обучение в МГУ, на биологическом факультете. В 1990 году ученый стал доктором, в 1999 — профессором МИИГАик, а с 2007 года возглавил лабораторию, принадлежащую Институту океанологии РАН, находящемуся в Москве.

Верещака Александр Леонидович является специалистом в области океанологии и геоэкологии. Ему принадлежит около 100 научных работ. Основные его достижения связаны с применением современных методов в области океанологии и геоэкологии, таких как глубоководные обитаемые аппараты «Мир» (более 20 погружений, 11 экспедиций).

Верещака является создателем модели гидротермальной системы (трехмерной). Он разработал концепцию пограничной экосистемы (бентопелигиали), населенной специфической фауной и связанной с придонным слоем. В сотрудничестве с коллегами из других стран он создал методику определения роли морской нано- и микробиоты (прокариот, архей и эукариот) с использованием современных достижений молекулярной генетики. Ему принадлежит открытие и описание двух семейств креветок, а также более 50 видов и родов ракообразных.

Розенберг Геннадий Самуилович

Ученый родился в Уфе в 1949 году. Он начал свою карьеру инженером, однако вскоре начал заведовать лабораторией, находящейся при Институте биологии башкирского отделения Академии наук. Геннадий Самуилович Розенберг переехал в Тольятти в 1987 году, где работал главным научным сотрудником в институте экологии Волжского бассейна. В 1991 году ученый возглавил этот институт.

Ему принадлежит разработка методов анализа динамики и структуры экосистем. Он создал также систему для анализа экологии крупных регионов.

Ильин Юрий Викторович

Этот ученый родился в Асбесте 21 декабря 1941 г. Он является молекулярным биологом, а с 1992 года и академиком РАН. Достижения его велики, поэтому ученый достоен более подробного рассказа о нем.

Юрий Викторович Ильин специализируется на молекулярной генетике и молекулярной биологии. В 1976 году ученый осуществил клонирование дисперсированных мобильных генов, которые являются эукариотическими генами нового типа. Значение этого открытия было очень велико. Это были первые подвижные гены у животных, которые удалось обнаружить. После этого ученый начал изучать мобильные элементы эукариотов. Он создал теорию о роли дисперсированных мобильных генов в эволюции, мутагенезе и канцерогенезе.

Зинаида Сергеевна Донец

России — это не только мужчины. Следует рассказать и о таком ученом, как Зинаида Сергеевна Донец. Она является доктором наук, профессором зоологии и экологии Ярославского государственного университета.

Конечно, есть и другие ученые-биологи нашей страны, достойные внимания. Мы рассказали лишь о крупнейших исследователях и достижениях, которые полезно запомнить.

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке RoyalLib.ruВсе книги автораЭта же книга в других форматах
Приятного чтения!
Артур Конан-Дойль

Затерянный мир

Конан-Дойль Артур

Затерянный мир
Артур Конан-Дойль

Затерянный мир
Отчет о недавних удивительных приключениях профессора Э.

Челленджера, лорда Джона Рокстона, профессора Саммерли и

репортера «Дейли-газетт» мистера Э. Д. Мелоуна.

Вот бесхитростный рассказ,

И пусть он позабавит вас

Вас, юношей и ветеранов,

Кому стареть пока что рано.

Глава I. ЧЕЛОВЕК — САМ ТВОРЕЦ СВОЕЙ СЛАВЫ

Мистер Хангертон, отец моей Глэдис, отличался невероятной бестактностью и был похож на распушившего перья неопрятного какаду, правда, весьма добродушного, но занятого исключительно собственной особой. Если что-нибудь могло оттолкнуть меня от Глэдис, так только крайнее нежелание обзавестись глуповатым тестем. Я убежден, что мои визиты в «Каштаны. три раза на неделе мистер Хангертон приписывал исключительно ценности своего общества и в особенности своих рассуждений о биметаллизме — вопросе, в котором он мнил себя крупным знатоком.

В тот вечер я больше часу выслушивал его монотонное чириканье о снижении стоимости серебра, обесценивании денег, падении рупии и о необходимости установления правильной денежной системы.

— Представьте себе, что вдруг потребуется немедленная и одновременная уплата всех долгов в мире! — воскликнул он слабеньким, но преисполненным ужаса голосом. — Что тогда будет при существующем порядке вещей?

Я, как и следовало ожидать, сказал, что в таком случае мне грозит разорение, но мистер Хангертон, недовольный моим ответом, вскочил с кресла, отчитал меня за мое всегдашнее легкомыслие, лишающее его возможности обсуждать со мной серьезные вопросы, и выбежал из комнаты переодеваться к масонскому собранию.

Наконец-то я остался наедине с Глэдис! Минута, от которой зависела моя дальнейшая судьба, наступила. Весь этот вечер я чувствовал себя как солдат, ожидающий сигнала к атаке, когда надежда на победу сменяется в его душе страхом перед поражением.

Глэдис сидела у окна, и ее гордый тонкий профиль оттеняла малиновая штора. Как она была прекрасна! И в то же время как далека от меня! Мы с ней были друзьями, большими друзьями, но мне никак не удавалось увести ее за пределы тех отношений, какие я мог поддерживать с любым из моих коллег-репортеров «Дейли-газетт», — чисто товарищеских, добрых и не знающих разницы между полами. Мне претит, когда женщина держится со мной слишком свободно, слишком смело. Это не делает чести мужчине. Если возникает чувство, ему должна сопутствовать скромность, настороженность наследие тех суровых времен, когда любовь и жестокость часто шли рука об руку. Не дерзкий взгляд, а уклончивый, не бойкие ответы, а срывающийся голос, опущенная долу головка — вот истинные приметы страсти. Несмотря на свою молодость, я знал это, а может быть, такое знание досталось мне от моих далеких предков и стало тем, что мы называем инстинктом.

Глэдис была одарена всеми качествами, которые так привлекают нас в женщине. Некоторые считали ее холодной и черствой, но мне такие мысли казались предательством. Нежная кожа, смуглая, почти как у восточных женщин, волосы цвета воронова крыла, глаза с поволокой, полные, но прекрасно очерченные губы — все это говорило о страстной натуре. Однако я с грустью признавался себе, что до сих пор мне не удалось завоевать ее любовь. Но будь что будет — довольно неизвестности! Сегодня вечером я добьюсь от нее ответа. Может быть, она откажет мне, но лучше быть отвергнутым поклонником, чем довольствоваться ролью скромного братца!

Вот какие мысли бродили у меня в голове, и я уже хотел было прервать затянувшееся неловкое молчание, как вдруг почувствовал на себе критический взгляд темных глаз и увидел, что Глэдис улыбается, укоризненно качая своей гордой головкой.

— Чувствую, Нэд, что вы собираетесь сделать мне предложение. Не надо. Пусть все будет по-старому, так гораздо лучше.

Я придвинулся к ней поближе.

— Почему вы догадались? — Удивление мое было неподдельно.

— Как будто мы, женщины, не чувствуем этого заранее! Неужели вы думаете, что нас можно застигнуть врасплох? Ах, Нэд! Мне было так хорошо и приятно с вами! Зачем же портить нашу дружбу? Вы совсем не цените, что вот мы — молодой мужчина и молодая женщина — можем так непринужденно говорить друг с другом.

— Право, не знаю, Глэдис. Видите ли, в чем дело… столь же непринужденно я мог бы беседовать… ну, скажем, с начальником железнодорожной станции. — Сам не понимаю, откуда он взялся, этот начальник, но факт остается фактом: это должностное лицо вдруг выросло перед нами и рассмешило нас обоих. — Нет, Глэдис, я жду гораздо большего. Я хочу обнять вас, хочу, чтобы ваша головка прижалась к моей груди. Глэдис, я хочу…

Увидев, что я собираюсь осуществить свои слова на деле, Глэдис быстро поднялась с кресла.

— Нэд, вы все испортили! — сказала она. — Как бывает хорошо и просто до тех пор, пока не приходит это! Неужели вы не можете взять себя в руки?

— Но ведь не я первый это придумал! — взмолился я. — Такова человеческая природа. Такова любовь.

— Да, если любовь взаимна, тогда, вероятно, все бывает по-другому. Но я никогда не испытывала этого чувства.

— Вы с вашей красотой, с вашим сердцем! Глэдис, вы же созданы для любви! Вы должны полюбить.

— Тогда надо ждать, когда любовь придет сама.

— Но почему вы не любите меня, Глэдис? Что вам мешает — моя наружность или что-нибудь другое?

И тут Глэдис немного смягчилась. Она протянула руку — сколько грации и снисхождения было в этом жесте! — и отвела назад мою голову. Потом с грустной улыбкой посмотрела мне в лицо.

— Нет, дело не в этом, — сказала она. — Вы мальчик не тщеславный, и я смело могу признаться, что дело не в этом. Все гораздо серьезнее, чем вы думаете.

— Мой характер?

Она сурово наклонила голову.

— Я исправлюсь, скажите только, что вам нужно. Садитесь, и давайте все обсудим. Ну, не буду, не буду, только сядьте!

Глэдис взглянула на меня, словно сомневаясь в искренности моих слов, но мне ее сомнение было дороже полного доверия. Как примитивно и глупо выглядит все это на бумаге! Впрочем, может, мне только так кажется? Как бы там ни было, но Глэдис села в кресло.

— Теперь скажите, чем вы недовольны?

— Я люблю другого.

Настал мой черед вскочить с места.

— Не пугайтесь, я говорю о своем идеале, — пояснила Глэдис, со смехом глядя на мое изменившееся лицо. — В жизни мне такой человек еще не попадался.

— Расскажите же, какой он! Как он выглядит?

— Он, может быть, очень похож на вас.

— Какая вы добрая! Тогда чего же мне не хватает? Достаточно одного вашего слова! Что он- трезвенник, вегетарианец, аэронавт, теософ, сверхчеловек? Я согласен на все, Глэдис, только скажите мне, что вам нужно!

Такая податливость рассмешила ее.

— Прежде всего вряд ли мой идеал стал бы так говорить. Он натура гораздо более твердая, суровая и не захочет с такой готовностью приспосабливаться к глупым женским капризам. Но что самое важное- он человек действия, человек, который безбоязненно взглянет смерти в глаза, человек великих дел, богатый опытом, и необычным опытом. Я полюблю не его самого, но его славу, потому что отсвет ее падет и на меня. Вспомните Ричарда Бертона. Когда я прочла биографию этого человека, написанную его женой, мне стало понятно, за что она любила его. А леди Стенли? Вы помните замечательную последнюю главу из ее книги о муже? Вот перед какими мужчинами должна преклоняться женщина! Вот любовь, которая не умаляет, а возвеличивает, потому что весь мир будет чтить такую женщину как вдохновительницу великих деяний!

Глэдис была так прекрасна в эту минуту, что я чуть было не нарушил возвышенного тона нашей беседы, однако вовремя сдержал себя и продолжал спор.

— Не всем же быть Бертонами и Стенли, — сказал я. — Да и возможности такой не представляется. Мне, во всяком случае, не представилось, а я бы ею воспользовался!

— Нет, такие случаи представляются на каждом шагу. В том-то и сущность моего идеала, что он сам идет навстречу подвигу. Его не остановят никакие препятствия. Я еще не нашла такого героя, но вижу его как живого. Да, человек — сам творец своей славы. Мужчины должны совершать подвиги, а женщины — награждать героев любовью. Вспомните того молодого француза, который несколько дней назад поднялся на воздушном шаре. В то утро бушевал ураган, но под?ем был об?явлен заранее, и он ни за что не захотел его откладывать. За сутки воздушный шар отнесло на полторы тысячи миль, куда-то в самый центр России, где этот смельчак и опустился. Вот о таком человеке я и говорю. Подумайте о женщине, которая его любит. Какую, наверно, она возбуждает зависть у других! Пусть же мне тоже завидуют, что у меня муж — герой!

— Ради вас я сделал бы то же самое!

— Только ради меня? Нет, это не годится! Вы должны пойти на подвиг потому, что иначе не можете, потому, что такова ваша природа, потому, что мужское начало в. вас требует своего выражения. Вот, например, вы писали о взрыве на угольной шахте в Вигане. А почему вам было не спуститься туда самому и не помочь людям, которые задыхались от удушливого газа?

— Я спускался.

— Вы ничего об этом не рассказывали.

— А что тут особенного?

— Я этого не знала. — Она с интересом посмотрела на меня. — Смелый поступок!

— Мне ничего другого не оставалось. Если хочешь написать хороший очерк, надо самому побывать на месте происшествия.

— Какой прозаический мотив! Это сводит на нет всю романтику. Но все равно, я очень рада, что вы спускались в шахту.

Я не мог не поцеловать протянутой мне руки — столько грации и достоинства было в этом движении.

— Вы, наверное, считаете меня сумасбродкой, не расставшейся с девическими мечтами. Но они так реальны для меня! Я не могу не следовать им — это вошло в мою плоть и кровь. Если я когда-нибудь выйду замуж, то только за знаменитого человека.

— Как же может быть иначе! — воскликнул я. — Кому же и вдохновлять мужчин, как не таким женщинам! Пусть мне только представится подходящий случай, и тогда посмотрим, сумею ли я воспользоваться им. Вы говорите, что человек должен сам творить свою славу, а не ждать, когда она придет ему в руки. Да вот хотя бы Клайв! Скромный клерк, а покорил Индию! Нет, клянусь вам, я еще покажу миру, на что я способен!

Глэдис рассмеялась над вспышкой моего ирландского темперамента.

— Что ж, действуйте. У вас есть для этого все — молодость, здоровье, силы, образование, энергия. Мне стало очень грустно, когда вы начали этот разговор. А теперь я рада, что он пробудил в вас такие мысли.

— А если я…

Ее рука, словно мягкий бархат, коснулась моих губ.

— Ни слова больше, сэр! Вы и так уже на полчаса опоздали в редакцию. У меня просто не хватало духу напомнить вам об этом. Но со временем, если вы завоюете себе место в мире, мы, может быть, возобновим наш сегодняшний разговор.

И вот почему я, такой счастливый, догонял в тот туманный ноябрьский вечер кемберуэллский трамвай, твердо решив не упускать ни одного дня в поисках великого деяния, которое будет достойно моей прекрасной дамы. Но кто мог предвидеть, какие невероятные формы примет это деяние и какими странными путями я приду к нему!

Читатель, пожалуй, скажет, что эта вводная глава не имеет никакой связи с моим повествованием, но без нее не было бы и самого повествования, ибо кто, как не человек, воодушевленный мыслью, что он сам творец своей славы, и готовый на любой подвиг, способен так решительно порвать с привычным образом жизни и пуститься наугад в окутанную таинственным сумраком страну, где его ждут великие приключения и великая награда за них!

Представьте же себе, как я, пятая спица в колеснице «Дейли-газетт» провел этот вечер в редакции, когда в голове моей созрело непоколебимое решение: если удастся, сегодня же найти возможность совершить подвиг, который будет достоин моей Глэдис. Что руководило этой девушкой, заставившей меня рисковать жизнью ради ее прославления, — бессердечие, эгоизм? Такие мысли могут смущать в зрелом возрасте, но никак не в двадцать три года, когда человек познает пыл первой любви.

Глава II. ПОПЫТАЙТЕ СЧАСТЬЯ У ПРОФЕССОРА ЧЕЛЛЕНДЖЕРА

Я всегда любил нашего редактора отдела «Последние новости., рыжего ворчуна Мак-Ардла, и полагаю, что он тоже неплохо ко мне относился. Нашим настоящим властелином был, разумеется, Бомонт, но он обычно обитал в разреженной атмосфере олимпийских высот, откуда взору его открывались только такие события, как международные кризисы или крах кабинета министров. Иногда мы видели, как он величественно шествует в свое святилище, устремив взгляд в пространство и витая мысленно где-нибудь на Балканах или в Персидском заливе. Для нас Бомонт оставался недосягаемым, и мы обычно имели дело с Мак-Ардлом, который был его правой рукой.

Когда я вошел в редакцию, старик кивнул мне и сдвинул очки на лысину.

— Ну-с, мистер Мелоун, судя по всему, что мне приходится слышать, вы делаете успехи, — приветливо сказал он.

Я поблагодарил его.

— Ваш очерк о взрыве на шахте превосходен. То же самое могу сказать и про корреспонденцию о пожара в Саутуорке. У вас все данные хорошего журналиста. Вы пришли по какому-нибудь делу?

— Хочу попросить вас об одном одолжении.

Глаза у Мак-Ардла испуганно забегали по сторонам.

— Гм! Гм! А в чем дело?

— Не могли бы вы, сэр, послать меня с каким-нибудь поручением от нашей газеты? Я сделаю все, что в моих силах, и привезу вам интересный материал.

— А какое поручение вы имеете в виду, мистер Мелоун?

— Любое, сэр, лишь бы оно было сопряжено с приключениями и опасностями. Я не подведу газету, сэр. И чем труднее мне будет, тем лучше.

— Вы, кажется, не прочь распроститься с жизнью?

— Нет, я не хочу, чтобы она прошла впустую, сэр.

— Дорогой мой мистер Мелоун, вы уж слишком… слишком воспарили. Времена не те. Расходы на специальных корреспондентов перестали оправдывать себя. И, во всяком случае, такие поручения даются человеку с именем, который уже завоевал доверие публики. Белые пятна на карте давно заполнены, а вы ни с того ни с сего размечтались о романтических приключениях! Впрочем, постойте, — добавил он, и вдруг улыбнулся. Кстати, о белых пятнах. А что, если мы развенчаем одного шарлатана, современного Мюнхгаузена, и поднимем его на смех? Отчего бы вам не разоблачить его ложь? Это будет неплохо. Ну, как вы на это смотрите?

— Что угодно, куда угодно — я готов на все!

Мак-Ардл погрузился в размышления.

— Есть один человек, — сказал он наконец, — только не знаю, удастся ли вам завязать с ним знакомство или хотя бы добиться интервью. Впрочем, у вас, кажется, есть дар располагать к себе людей. Не пойму, в чем тут дело — то ли вы такой уж симпатичный юноша, то ли это животный магнетизм, то ли ваша жизнерадостность, — но я сам на себе это испытал.

— Вы очень добры ко мне, сэр.

— Так вот, почему бы вам не попытать счастья у профессора Челленджера? Он живет в Энмор-Парке.

Должен признаться, что я был несколько озадачен таким предложением.

— Челленджер? Знаменитый зоолог профессор Челленджер? Это не тот, который проломил череп Бланделлу из «Телеграфа»?

Редактор отдела «Последние новости. мрачно усмехнулся:

— Что, не нравится? Вы же были готовы на любое приключение!

— Нет, почему же? В нашем деле бывает всякое, сэр, — ответил я.

— Совершенно верно. Впрочем, не думаю, чтобы он всегда бывал в таком свирепом настроении. Бланделл, очевидно, не вовремя к нему попал или не так с ним обошелся. Надеюсь, что вы будете удачливее. Полагаюсь также на присущий вам такт. Это как раз по вашей части, а газета охотно поместит такой материал.

— Я ровным счетом ничего не знаю об этом Челленджере. Помню только его имя в связи с судебным процессом об избиении Бланделла, — сказал я.

— Кое-какие сведения у меня найдутся, мистер Мелоун. В свое время я интересовался этим суб?ектом. — Он вынул из ящика лист бумаги. — Вот вкратце, что о нем известно: «Челленджер Джордж Эдуард. Родился в Ларгсе в 1863 году. Образование: школа в Ларгсе, Эдинбургский университет. В 1892 году- ассистент Британского музея. В 1893 году- помощник хранителя отдела в Музее сравнительной антропологии. В том же году покинул это место, обменявшись ядовитыми письмами с директором музея. Удостоен медали за научные исследования в области зоологии. Член иностранных обществ….. Ну, тут следует длиннейшее перечисление, строк на десять петита: Бельгийское общество, Американская академия, Ла-Плата и так далее, экс-президент Палеонтологического общества, Британская ассоциация и тому подобное. Печатные труды: «К вопросу о строении черепа калмыков., «Очерки эволюции позвоночных. и множество статей, в том числе «Ложная теория Вейсмана., вызвавшая горячие споры на Венском зоологическом конгрессе. Любимые развлечения: пешеходные прогулки, альпинизм. Адрес: Энмор-Парк, Кенсингтон.. Вот, возьмите это с собой. Сегодня я вам больше ничем не могу помочь.

Я спрятал листок в карман и, увидев, что вместо краснощекой физиономии Мак-Ардла на меня смотрит его розовая лысина, сказал:

— Одну минутку, сэр. Мне не совсем ясно, по какому вопросу нужно взять интервью у этого джентльмена. Что он такое совершил?

Глазам моим снова предстала краснощекая физиономия.

— Что он совершил? Два года назад отправился один в экспедицию в Южную Америку. Вернулся оттуда в прошлом году. В Южной Америке побывал, несомненно, однако указать точно, где именно, отказывается. Начал было весьма туманно излагать свои приключения, но после первой же придирки замолчал, как устрица. Произошли, по-видимому, какие-то чудеса, если только он не преподносит нам грандиозную ложь, что, кстати сказать, более чем вероятно. Ссылается на испорченные фотографии, как утверждают, фальсифицированные. До того его довели, что он стал буквально кидаться на всех, кто обращается к нему с вопросами, и уже не одного репортера спустил с лестницы. На мой взгляд, это просто-напросто профан, балующийся наукой и к тому же одержимый манией человекоубийства. Вот с кем вам придется иметь дело, мистер Мелоун. А теперь марш отсюда и постарайтесь выжать из него все, что можно. Вы человек взрослый и сумеете постоять за себя. В конце концов риск не так уж велик, принимая во внимание закон об ответственности работодателей.

Ухмыляющаяся красная физиономия снова скрылась у меня из глаз, и я увидел розовый овал, окаймленный рыжеватым пушком. Наша беседа была закончена.

Я отправился в свой клуб «Дикарь», но по дороге остановился у парапета Адельфи-Террас и в раздумье долго смотрел вниз на темную, подернутую радужными масляными разводами реку. На свежем воздухе мне всегда приходят в голову здравые, ясные мысли. Я вынул лист бумаги с перечнем всех подвигов профессора Челленджера и пробежал его при свете уличного фонаря. И тут на меня нашло вдохновение, иначе это никак не назовешь. Судя по всему, что я уже узнал об этом сварливом профессоре, было ясно: репортеру к нему не пробраться. Но скандалы, дважды упоминавшиеся в его краткой биографии, говорили о том, что он фанатик науки. Так вот, нельзя ли сыграть на этой его слабости? Попробуем!

Я вошел в клуб. Было начало двенадцатого, и в гостиной уже толпился народ, хотя до полного сбора было еще далеко. В кресле у камина сидел какой-то высокий, худой человек. Он повернулся ко мне лицом в ту минуту, когда я пододвинул свое кресло ближе к огню. О такой встрече я мог только мечтать! Это был сотрудник журнала «Природа. — тощий, весь высохший Тарп Генри, добрейшее существо в мире. Я немедленно приступил к делу.

— Что вы знаете о профессоре Челленджере?

— О Челленджере? — Тарп недовольно нахмурился. — Челленджер — это тот самый человек, который рассказывал всякие небылицы о своей поездке в Южную Америку.

— Какие небылицы?

— Да он будто бы открыл там каких-то диковинных животных. В общем, невероятная чушь. В дальнейшем его, кажется, заставили отречься от своих слов. Во всяком случае, он замолчал. Последняя его попытка — интервью, данное Рейтеру. Но оно вызвало такую бурю, что он сразу понял: дело плохо. Вся эта история носит скандальный характер. Кое-кто принял его рассказы всерьез, но вскоре он и этих немногочисленных защитников оттолкнул от себя.

— Каким образом?

— Своей невероятной грубостью и возмутительным поведением. Бедняга Уэдли из Зоологического института тоже нарвался на неприятность. Послал ему письмо такого содержания: «Президент Зоологического института выражает свое уважение профессору Челленджеру и сочтет за любезность с его стороны, если он окажет институту честь присутствовать на его очередном заседании.» Ответ был совершенно нецензурный.

— Да не может быть!

— В сильно смягченном виде он звучит так: «Профессор Челленджер выражает свое уважение президенту Зоологического института и сочтет за любезность с его стороны, если он провалится ко всем чертям.»

— Господи боже!

— Да, то же самое, должно быть, сказал и старик Уэдли. Я помню его вопль на заседании: «За пятьдесят лет общения с деятелями науки….. Старик совершенно потерял почву под ногами.

— Ну, а что еще вы мне расскажете об этом Челленджере?

— Да ведь я, как вам известно, бактериолог. Живу в мире, который виден в микроскоп, дающий увеличение в девятьсот раз, а то, что открывается невооруженному глазу, меня мало интересует. Я стою на страже у самых пределов Познаваемого, и, когда мне приходится покидать свой кабинет и сталкиваться с людьми, существами неуклюжими и грубыми, это всегда выводит меня из равновесия. Я человек сторонний, мне не до сплетен, но тем не менее кое-что из пересудов о Челленджере дошло и до меня, ибо он не из тех людей, от которых можно просто-напросто отмахнуться. Челленджер умница. Это сгусток человеческой силы и жизнеспособности, но в то же время он оголтелый фанатик и к тому же не стесняется в средствах для достижения своих целей. Этот человек дошел до того, что ссылается на какие-то фотографии, явно фальсифицированные, утверждая, будто они привезены из Южной Америки.

— Вы назвали его фанатиком. В чем же его фанатизм проявляется?

— Да в чем угодно! Последняя его выходка- нападки на теорию эволюции Вейсмана. Говорят, что в Вене он устроил грандиозный скандал по этому поводу.

— Вы не можете рассказать подробнее, в чем тут дело?

— Нет, сейчас не могу, но у нас в редакции есть переводы протоколов Венского конгресса. Если хотите ознакомиться, пойдемте, я покажу их вам.

— Это было бы очень кстати. Мне поручено взять интервью у этого суб?екта, так вот надо подобрать к нему какой-то ключ. Большое вам спасибо за помощь. Если еще не поздно, то пойдемте.

Полчаса спустя я сидел в редакции журнала, а передо мной лежал об?емистый том, открытый на статье «Вейсман против Дарвина. с подзаголовком «Бурные протесты в Вене. Оживленные прения.» Мои научные познания не отличаются фундаментальностью, поэтому я не мог вникнуть в самую суть спора, тем не менее мне сразу стало ясно, что английский профессор вел его в крайне резкой форме, чем сильно разгневал своих континентальных коллег. Я обратил внимание на первые же три пометки в скобках: «Протестующие возгласы с мест., «Шум в зале., «Общее возмущение.» Остальная часть отчета была для меня настоящей китайской грамотой. Я до такой степени мало разбирался в вопросах зоологии, что ничего не понял.

— Вы хоть бы перевели мне это на человеческий язык! — жалобно взмолился я, обращаясь к своему коллеге.

— Да это и есть перевод!

— Тогда я лучше обращусь к оригиналу.

— Действительно, непосвященному трудно понять, в чем тут дело.

— Мне бы только извлечь из всей этой абракадабры одну-единственную осмысленную фразу, которая заключала бы в себе какое-то определенное содержание! Ага, вот эта, кажется, подойдет. Я даже почти понимаю ее. Сейчас перепишем. Пусть она послужит связующим звеном между мной и вашим грозным профессором.

— Больше от меня ничего не потребуется?

— Нет-нет, подождите! Я хочу обратиться к нему с письмом. Если вы разрешите написать его здесь и воспользоваться вашим адресом, это придаст более внушительный тон моему посланию.

— Тогда этот суб?ект немедленно нагрянет сюда со скандалом и переломает нам всю мебель.

— Нет, что вы! Письмо я вам покажу. Уверяю вас, там не будет ничего оскорбительного.

— Ну что ж, садитесь за мой стол. Бумагу найдете вот здесь. И, прежде чем отсылать письмо, дайте его мне на цензуру.

Мне пришлось порядочно потрудиться, но в конце концов результаты получились неплохие. Гордый своим произведением, я прочел его вслух скептически настроенному бактериологу:

— «Глубокоуважаемый профессор Челленджер! Будучи скромным естествоиспытателем, я с глубочайшим интересом следил за теми предположениями, которые Вы высказывали по поводу противоречий между теориями Дарвина и Вейсмана. Недавно мне представилась возможность освежить в памяти Ваше…..

— Бессовестный лгун! — пробормотал Тарп Генри.

— …»Ваше блестящее выступление на Венском конгрессе. Этот предельно четкий по изложенным в нем мыслям доклад следует считать последним словом науки в области естествознания. Однако там есть одно место, а именно: «Я категорически возражаю против неприемлемого и сверхдогматического утверждения, будто каждый обособленный индивид есть микрокосм, обладающий исторически сложившимся строением организма, вырабатывавшимся постепенно в течение многих поколений.. Не считаете ли Вы нужным в связи с последними изысканиями в этой области внести некоторые поправки в свою точку зрения? Нет ли в ней некоторой натяжки? Не откажите в любезности принять меня, так как мне крайне важно разрешить этот вопрос, а некоторые возникшие у меня мысли можно развить только в личной беседе. С Вашего позволения, я буду иметь честь посетить Вас послезавтра (в среду) в одиннадцать часов утра. Остаюсь, сэр, Вашим покорным слугой, уважающий Вас Эдуард Д. Мелоун.»

— Ну, как? — торжествующе спросил я.

— Что ж, если ваша совесть не протестует…

— Она меня никогда не подводила.

— Но что вы собираетесь делать дальше?

— Пойду к нему. Мне бы только пробраться в его кабинет, а там я соображу, как надо действовать. Может быть, даже придется чистосердечно во всем покаяться. Если в нем есть спортивная жилка, я ему только угожу этим.

— Угодите? Берегитесь, как бы он в вас сам не угодил чем-нибудь тяжелым. Советую вам облачиться в кольчугу или в американский футбольный костюм. Ну, всего хорошего. Ответ будет ждать вас здесь в среду утром, если только он соблаговолит ответить. Это свирепый, опасный суб?ект, предмет всеобщей неприязни и посмешище для студентов, поскольку они не боятся дразнить его. Для вас, пожалуй, было бы лучше, если б вы никогда и не слыхали о нем.

Михаил Афанасьевич Булгаков

РОКОВЫЕ ЯЙЦА

КУРРИКУЛЮМ ВИТЭ

16 апреля 1928 года, вечером, профессор зоологии IV государственного университета и директор зооинститута в Москве Персиков вошел в свой кабинет, помещающийся в зооинституте, что на улице Герцена. Профессор зажег верхний матовый шар и огляделся.

Ему было ровно пятьдесят восемь лет. Голова замечательная, толкачом, лысая, с пучками желтоватых волос, торчащими по бокам. Лицо гладко выбритое, нижняя губа выпячена вперед. От этого персиковское лицо вечно носило на себе несколько капризный отпечаток. На красном носу старомодные маленькие очки в серебряной оправе, глазки блестящие, небольшие, росту высокого, сутуловат. Говорил скрипучим, тонким, квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-либо веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно, ибо эрудиция в его области у него была совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова. А вне своей области, то есть зоологии, эмбриологии, анатомии, ботаники и географии, профессор Персиков почти ничего не говорил.

Газет профессор Персиков не читал, в театр не ходил, а жена профессора сбежала от него с тенором оперы Зимина в 1913 году, оставив ему записку такого содержания:

«Невыносимую дрожь отвращения возбуждают во мне твои лягушки. Я всю жизнь буду несчастна из-за них».

Профессор больше не женился и детей не имел. Был очень вспыльчив, но отходчив, любил чай с морошкой, жил на Пречистенке, в квартире из пяти комнат, одну из которых занимала сухенькая старушка, экономка Марья Степановна, ходившая за профессором, как нянька.

В 1919 году у профессора отняли из пяти комнат три. Тогда он заявил Марье Степановне:

Если они не прекратят эти безобразия, Марья Степановна, я уеду за границу.

Нет сомнения, что, если бы профессор осуществил этот план, ему очень легко удалось бы устроиться при кафедре зоологии в любом университете мира, ибо ученый он был совершенно первоклассный, а в той области, которая так или иначе касается земноводных, или голых гадов, и равных себе не имел за исключением профессоров Ульяма Веккля в Кембридже и Джиакомо Бартоломео Беккари в Риме. Читал профессор на четырех языках, кроме русского, а по-французски и немецки говорил, как по-русски. Намерения своего относительно заграницы Персиков не выполнил, и 20-й год вышел еще хуже 19-го. Произошли события, и притом одно за другим. Большую Никитскую переименовали в улицу Герцена. Затем часы, врезанные в стену дома на углу Герцена и Моховой, остановились на одиннадцати с четвертью. И наконец, в террариях зоологического института, не вынеся всех пертурбаций знаменитого года, издохли первоначально восемь великолепных экземпляров квакшей, затем пятнадцать обыкновенных жаб и, наконец, исключительнейший экземпляр жабы Суринамской.

Непосредственно вслед за жабами, опустошившими тот первый отряд голых гадов, который по справедливости назван классом гадов бесхвостых, переселился в лучший мир бессменный сторож института старик Влас, не входящий в класс голых гадов. Причина смерти его, впрочем, была та же, что и у бедных гадов, и ее Персиков определил сразу:

Бескормица!

Ученый был совершенно прав: Власа нужно было кормить мукой, а жаб мучными червями, но поскольку пропала первая, постольку исчезли и вторые. Персиков оставшиеся двадцать экземпляров квакш попробовал перевести на питание тараканами, но и тараканы куда-то провалились, показав свое злостное отношение к военному коммунизму. Таким образом и последние экземпляры пришлось выкинуть в выгребные ямы на дворе института.

Действие смертей, и в особенности Суринамской жабы, на Персикова не поддается описанию. В смертях он целиком почему-то обвинил тогдашнего наркома просвещения .

Стоя в шапке и калошах в коридоре выстывающего института, Персиков говорил своему ассистенту Иванову, изящнейшему джентльмену с острой белокурой бородкой:

Ведь за это же его, Петр Степанович, убить мало! Что же они делают? Ведь они ж погубят институт! А? Бесподобный самец, исключительный экземпляр Пипа американа, длиной в тринадцать сантиметров…

Дальше пошло хуже. По смерти Власа окна в институте промерзли насквозь, так что цветистый лед сидел на внутренней поверхности стекол. Издохли кролики, лисицы, волки, рыбы и все до единого ужи. Персиков стал молчать целыми днями, потом заболел воспалением легких, но не умер. Когда оправился, приходил два раза в неделю в институт и в круглом зале, где было всегда, почему-то не изменяясь, пять градусов мороза, независимо от того, сколько на улице, читал в калошах, в шапке с наушниками и в кашне, выдыхая белый пар, восьми слушателям цикл лекций на тему «Пресмыкающиеся жаркого пояса». Все остальное время Персиков лежал у себя на Пречистенке на диване, в комнате, до потолка набитой книгами, под пледом, кашлял и смотрел в пасть огненной печурки, которую золочеными стульями топила Марья Степановна, вспоминал Суринамскую жабу.

Но все на свете кончается. Кончился 20-й и 21-й год, а в 22-м началось какое-то обратное движение. Во-первых: на месте покойного Власа появился Панкрат, еще молодой, но подающий большие надежды зоологический сторож, институт стали топить понемногу. А летом Персиков при помощи Панкрата на Клязьме поймал четырнадцать штук вульгарных жаб. В террариях вновь закипела жизнь… В 23-м году Персиков уже читал восемь раз в неделю — три в институте и пять в университете, в 24-м году тринадцать раз в неделю и, кроме того, на рабфаках, а в 25-м, весной, прославился тем, что на экзаменах срезал семьдесят шесть человек студентов и всех на голых гадах.

Как, вы не знаете, чем отличаются голые гады от пресмыкающихся? — спрашивал Персиков. — Это просто смешно, молодой человек. Тазовых почек нет у голых гадов. Они отсутствуют. Тэк-то-с. Стыдитесь. Вы, вероятно, марксист?

Марксист, — угасая, отвечал зарезанный.

Так вот, пожалуйста, осенью, — вежливо говорил Персиков и бодро кричал Панкрату: — Давай следующего!

Подобно тому, как амфибии оживают после долгой засухи при первом обильном дожде, ожил профессор Персиков в 1926 году, когда соединенная американо-русская компания выстроила, начав с угла Газетного переулка и Тверской, в центре Москвы, пятнадцать пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах триста рабочих коттеджей, каждый на восемь квартир, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919-1925.

Вообще это было замечательное лето в жизни Персикова, и порою он с тихим и довольным хихиканьем потирал руки, вспоминая, как он жался с Марьей Степановной в двух комнатах. Теперь профессор все пять получил обратно, расширился, расположил две с половиной тысячи книг, чучела, диаграммы, препараты, зажег на столе зеленую лампу в кабинете.

Институт тоже узнать было нельзя: его покрыли кремовою краской, провели по специальному водопроводу воду в комнату гадов, сменили все стекла на зеркальные, прислали пять новых микроскопов, стеклянные препарационные столы, шары по 2000 ламп с отраженным светом, рефлекторы, шкапы в музей.

Персиков ожил, и весь мир неожиданно узнал об этом, лишь только в декабре 1926 года вышла в свет брошюра:

«Еще к вопросу о размножении бляшконосных, или хитонов». 126 стр. Известия IV университета.

А в 1927-м, осенью, капитальный труд в 350 страниц, переведенный на шесть языков, в том числе японский:

«Эмбриология пип, чесночниц и лягушек». Цена 3 руб. Госиздат.

А летом 1928 года произошло то невероятное, ужасное…

ЦВЕТНОЙ ЗАВИТОК

Итак, профессор зажег шар и огляделся. Зажег рефлектор на длинном экспериментальном столе, надел белый халат, позвенел какими-то инструментами на столе…

Многие из тридцати тысяч механических экипажей, бегавших в 28-м году по Москве, проскакивали по улице Герцена, шурша по гладким торцам, и через каждую минуту с гулом и скрежетом скатывался с Герцена к Моховой трамвай 16, 22, 48 или 53-го маршрута. Отблески разноцветных огней забрасывал в зеркальные стекла кабинета и далеко и высоко был виден рядом с темной и грузной шапкой Храма Христа туманный, бледный месячный серп.

Но ни он, ни гул весенней Москвы нисколько не занимали профессора Персикова. Он сидел на винтящемся трехногом табурете и побуревшими от табаку пальцами вертел кремальеру великолепного цейсовского микроскопа, в который был заложен обыкновенный неокрашенный препарат свежих амеб. В тот момент, когда Персиков менял увеличение с пяти на десять тысяч, дверь приоткрылась, показалась остренькая бородка, кожаный нагрудник, и ассистент позвал:

Владимир Ипатьич, я установил брыжжейку, не хотите ли взглянуть?

Персиков живо сполз с табурета, бросив кремальеру на полдороге, и, медленно вертя в руках папиросу, прошел в кабинет ассистента. Там, на стеклянном столе, полузадушенная и обмершая от страха и боли лягушка была распята на пробковом штативе, а ее прозрачные слюдяные внутренности вытянуты из окровавленного живота в микроскоп.

Очень хорошо, — сказал Персиков и припал глазом к окуляру микроскопа.

Очевидно, что-то очень интересное можно было рассмотреть в брыжжейке лягушки, где, как на ладони видные, по рекам сосудов бойко бежали живые кровяные шарики. Персиков забыл о своих амебах и в течение полутора часов по очереди с Ивановым припадал к стеклу микроскопа. При этом оба ученые перебрасывались оживленными, но непонятными простым смертным словами.

Наконец Персиков отвалился от микроскопа, заявив:

Сворачивается кровь, ничего не поделаешь.

Лягушка тяжко шевельнула головой, и в ее потухающих глазах были явственны слова: «Сволочи вы, вот что…»

Разминая затекшие ноги, Персиков поднялся, вернулся в свой кабинет, зевнул, потер пальцами вечно воспаленные веки и, присев на табурет, заглянул в микроскоп, пальцы он наложил на кремальеру и уже собирался двинуть винт, но не двинул. Правым глазом видел Персиков мутноватый белый диск и в нем смутных бледных амеб, а посредине диска сидел цветной завиток, похожий на женский локон. Этот завиток и сам Персиков, и сотни его учеников видели очень много раз, и никто не интересовался им, да и незачем было. Цветной пучочек света лишь мешал наблюдению и показывал, что препарат не в фокусе. Поэтому его безжалостно стирали одним поворотом винта, освещая поле ровным белым светом. Длинные пальцы зоолога уже вплотную легли на нарезку винта и вдруг дрогнули и слезли. Причиной этого был правый глаз Персикова, он вдруг насторожился, изумился, налился даже тревогой. Не бездарная посредственность на горе республике сидела у микроскопа. Нет, сидел профессор Персиков! Вся жизнь, его помыслы сосредоточились в правом глазу. Минут пять в каменном молчании высшее существо наблюдало низшее, мучая и напрягая глаз над стоящим вне фокуса препаратом. Кругом все молчало. Панкрат заснул уже в своей комнате в вестибюле, и один только раз в отдалении музыкально и нежно прозвенели стекла в шкапах — это Иванов, уходя, запер свой кабинет. За ним простонала входная дверь. Потом уже послышался голос профессора. У кого он спросил — неизвестно.

Что такое? Ничего не понимаю…

Запоздалый грузовик прошел по улице Герцена, колыхнув старые стены института. Плоская стеклянная чашечка с пинцетами звякнула на столе. Профессор побледнел и занес руки над микроскопом, так, словно мать над дитятей, которому угрожает опасность. Теперь не могло быть и речи о том, чтобы Персиков двинул винт, о нет, он боялся уже, чтобы какая-нибудь посторонняя сила не вытолкнула из поля зрения того, что он увидал.

Было полное белое утро с золотой полосой, перерезавшей кремовое крыльцо института, когда профессор покинул микроскоп и подошел на онемевших ногах к окну. Он дрожащими пальцами нажал кнопку, и черные глухие шторы закрыли утро, и в кабинете ожила мудрая ученая ночь. Желтый и вдохновенный Персиков растопырил ноги и заговорил, уставившись в паркет слезящимися глазами:

Но как же это так? Ведь это же чудовищно!.. Это чудовищно, господа, — повторил он, обращаясь к жабам в террарии, но жабы спали и ничего ему не ответили.

Он помолчал, потом подошел к выключателю, поднял шторы, потушил все огни и заглянул в микроскоп. Лицо его стало напряженным, он сдвинул кустоватые желтые брови.

Угу, угу, — пробурчал он, — пропал. Понимаю. По-о-нимаю, — протянул он, сумасшедше и вдохновенно глядя на погасший шар над головой, — это просто.

И он вновь опустил шипящие шторы и вновь зажег шар. Заглянул в микроскоп, радостно и как бы хищно осклабился.

Я его поймаю, — торжественно и важно сказал он, поднимая палец кверху, — поймаю. Может быть, и от солнца.

Опять шторы взвились. Солнце теперь было налицо. Вот оно залило стены института и косяком легло на торцах Герцена. Профессор смотрел в окно, соображая, где будет солнце днем. Он то отходил, то приближался, легонько пританцовывая, и наконец животом лег на подоконник.

Приступил к важной и таинственной работе. Стеклянным колпаком накрыл микроскоп. На синеватом пламени горелки расплавил кусок сургуча и края колокола припечатал к столу, а на сургучных пятнах оттиснул свой большой палец. Газ потушил, вышел и дверь кабинета запер на английский замок.

Полусвет был в коридорах института. Профессор добрался до комнаты Панкрата и долго и безуспешно стучал в нее. Наконец за дверью послышалось урчанье как бы цепного пса, харканье и мычанье, и Панкрат в полосатых подштанниках, с завязками на щиколотках, предстал в светлом пятне. Глаза его дико уставились на ученого, он еще легонько подвывал со сна.

Панкрат, — сказал профессор, глядя на него поверх очков, — извини, что я тебя разбудил. Вот что, друг, в мой кабинет завтра утром не ходить. Я там работу оставил, которую сдвигать нельзя. Понял?

У-у-у, по-по-понял, — ответил Панкрат, ничего не поняв. Он пошатывался и рычал.

Нет, слушай, ты проснись, Панкрат, — молвил зоолог и легонько потыкал Панкрата в ребра, отчего у того на лице получился испуг и некоторая тень осмысленности в глазах. — Кабинет я запер, — продолжал Персиков, — так убирать его не нужно до моего прихода. Понял?

Слушаю-с, — прохрипел Панкрат.

Ну вот и прекрасно, ложись спать.

Панкрат повернулся, исчез в двери и тотчас обрушился на постель, а профессор стал одеваться в вестибюле. Он надел серое летнее пальто и мягкую шляпу, затем, вспомнив про картину в микроскопе, уставился на свои калоши и несколько секунд глядел на них, словно видел их впервые. Затем левую надел и на левую хотел надеть правую, но та не полезла.

Какая чудовищная случайность, что он меня отозвал, — сказал ученый, — иначе я его так бы и не заметил. Но что это сулит?.. Ведь это сулит черт знает что такое!.. — Профессор усмехнулся, прищурился на калоши и левую снял, а правую надел. — Боже мой! Ведь даже нельзя представить себе всех последствий… — Профессор с презрением ткнул левую калошу, которая раздражала его, не желая налезать на правую, и пошел к выходу в одной калоше. Тут же он потерял носовой платок и вышел, хлопнув тяжелою дверью. На крыльце он долго искал в карманах спичек, хлопая себя по бокам, не нашел и тронулся по улице с незажженной папиросой во рту.

Ни одного человека ученый не встретил до самого храма. Там профессор, задрав голову, приковался к золотому шлему. Солнце сладостно лизало его с одной стороны.

Как же раньше я не видал его, какая случайность?.. Тьфу, дурак, — профессор наклонился и задумался, глядя на разно обутые ноги, — гм… как же быть? К Панкрату вернуться? Нет, его не разбудишь. Бросить ее, подлую, жалко. Придется в руках нести. — Он снял калошу и брезгливо понес ее.

На стареньком автомобиле с Пречистенки выехали трое. Двое пьяненьких и на коленях у них ярко раскрашенная женщина в шелковых шароварах по моде 28-го года.

Эх, папаша! — крикнула она низким сиповатым голосом. — Что ж ты другую-то калошку пропил?

Панкрат! — закричал в трубку профессор. — Бин моменталь зер бешефтигт унд кан зи десхальб етцт нихт емпфанген !.. Панкрат!!

А на парадном ходе института в это время начались звонки.

Кошмарное убийство на Бронной улице!! — завывали неестественные сиплые голоса, вертясь в гуще огней между колесами и вспышками фонарей на нагретой июньской мостовой. — Кошмарное появление болезни кур у вдовы попадьи Дроздовой с ее портретом!.. Кошмарное открытие луча жизни профессора Персикова!!

Персиков мотнулся так, что чуть не попал под автомобиль на Моховой, и яростно ухватился за газету.

Три копейки, гражданин! — закричал мальчишка и, вжимаясь в толпу на тротуаре, вновь завыл: — «Красная вечерняя газета», открытие икс-луча!!

Ошеломленный Персиков развернул газету и прижался к фонарному столбу. На второй странице в левом углу в смазанной рамке глянул на него лысый, с безумными и незрячими глазами, с повисшею нижнею челюстью человек, плод художественного творчества Альфреда Вронского. «В. И. Персиков, открывший загадочный красный луч», — гласила подпись под рисунком. Ниже, под заголовком «Мировая загадка», начиналась статья словами:

«Садитесь, — приветливо сказал нам маститый ученый Персиков…»

Под статьей красовалась подпись: «Альфред Бронский (Алонзо)».

Зеленоватый свет взлетел над крышей университета, на небе выскочили огненные слова: «Говорящая газета», — и тотчас толпа запрудила Моховую.

«Садитесь!!! — завыл вдруг в рупоре на крыше неприятнейший тонкий голос, совершенно похожий на голос увеличенного в тысячу раз Альфреда Бронского, — приветливо сказал нам маститый ученый Персиков! — Я давно хотел познакомить московский пролетариат с результатами моего открытия…»

Тихое механическое скрипение послышалось за спиною Персикова, и кто-то потянул его за рукав. Обернувшись, он увидал желтое круглое лицо владельца механической ноги. Глаза у того были увлажнены слезами и губы вздрагивали.

Меня, господин профессор, вы не пожелали познакомить с результатами вашего изумительного открытия, — сказал он печально и глубоко вздохнул. — Пропали мои полтора червячка.

Он тоскливо глядел на крышу университета, где в черной пасти бесновался невидимый Альфред. Персикову почему-то стало жаль толстяка.

Я, — пробормотал он, с ненавистью ловя слова с неба, — никакого «садитесь» ему не говорил! Это просто наглец необыкновенного свойства! Вы меня простите, пожалуйста, но, право же, когда работаешь и врываются… Я не про вас, конечно, говорю…

Может быть, вы мне, господин профессор, хотя описание вашей камеры дадите? — заискивающе и скорбно говорил механический человек. — Ведь вам теперь все равно…

Из полуфунта икры в течение трех дней вылупляется такое количество головастиков, что их нет никакой возможности сосчитать, — ревел невидимка в рупоре.

Ту-ту, — глухо кричали автомобили на Моховой.

Го-го-го… Ишь ты, го-го-го, — шуршала толпа, задирая головы.

Каков мерзавец? А? — дрожа от негодования, зашипел Персиков механическому человеку. — Как вам это нравится? Да я жаловаться на него буду!

Возмутительно! — согласился толстяк.

Ослепительнейший фиолетовый луч ударил в глаза профессора, и все кругом вспыхнуло — фонарный столб, кусок торцовой мостовой, желтая стена, любопытные лица.

Это вас, господин профессор, — восхищенно шепнул толстяк и повис на рукаве профессора, как гиря. В воздухе что-то застрекотало.

А ну их всех к черту! — тоскливо вскричал Персиков, выдираясь с гирей из толпы. — Эй, таксомотор. На Пречистенку!

Облупленная старенькая машина, конструкции 24-го года, заклокотала у тротуара, и профессор полез в ландо, стараясь отцепиться от толстяка.

Вы мне мешаете, — шипел он и закрывался кулаками от фиолетового света.

Читали?! Чего оруть?.. Профессора Персикова с детишками зарезали на Малой Бронной!.. — кричали кругом в толпе.

Никаких у меня детишек нету, сукины дети, — заорал Персиков и вдруг попал в фокус черного аппарата, застрелившего его в профиль с открытым ртом и яростными глазами.

Крх… ту… крх… ту, — закричал таксомотор и врезался в гущу.

Толстяк уже сидел в ландо и грел бок профессору.

КУРИНАЯ ИСТОРИЯ

В уездном заштатном городке, бывшем Троицке, а ныне Стекловске , Костромской губернии, Стекловского уезда, на крылечко домика на бывшей Соборной, ныне Персональной улице вышла повязанная платочком женщина в сером платье с ситцевыми букетамии зарыдала. Женщина эта, вдова бывшего соборного протоиерея бывшего собора Дроздова рыдала так громко, что вскорости из домика через улицу в окошко высунулась бабья голова в пуховом платке и воскликнула:

Что ты, Степановна, али еще?

Семнадцатая! — разливаясь в рыданиях, ответила бывшая Дроздова.

Ахти-х-ти-х, — заскулила и закачала головой баба в платке, — ведь это что ж такое? Прогневался Господь, истинное слово! Да неужто ж сдохла?

Да ты глянь, глянь, Матрена, — бормотала попадья, всхлипывая громко и тяжко, — ты глянь, что с ей!

Хлопнула серенькая покосившаяся калитка, бабьи босые ноги прошлепали по пыльным горбам улицы, и мокрая от слез попадья повела Матрену на свой птичий двор.

Надо сказать, что вдова отца протоиерея Савватия Дроздова, скончавшегося в 26-м году от антирелигиозных огорчений, не опустила рук, а основала замечательнейшее куроводство. Лишь только вдовьины дела пошли в гору, вдову обложили таким налогом, что куроводство чуть-чуть не прекратилось, кабы не добрые люди. Они надоумили вдову подать местным властям заявление о том, что она, вдова, основывает трудовую куроводную артель. В состав артели вошла сама Дроздова, верная прислуга ее Матрешка и вдовьина глухая племянница. Налог со вдовы сняли, и куроводство ее процвело настолько, что к 28-му году у вдовы, на пыльном дворике, окаймленном куриными домишками, ходило до двухсот пятидесяти кур, в числе которых были даже кохинхинки. Вдовьины яйца каждое воскресенье появлялись на стекловском рынке, вдовьими яйцами торговали в Тамбове, а бывало, что они показывались и в стеклянных витринах магазина бывшего «Сыр и масло Чичкина» в Москве .

И вот семнадцатая по счету с утра брамапутра, любимая хохлатка, ходила по двору, и ее рвало. «Эр… рр… урл… урл… го-го-го», — выделывала хохлатка и закатывала грустные глаза на солнце так, как будто видела его в последний раз. Перед носом курицы на корточках плясал член артели Матрешка с чашкой воды.

Хохлаточка, миленькая… цып-цып-цып… испей водицы, — умоляла Матрешка и гонялась за клювом хохлатки с чашкой, но хохлатка пить не желала… Она широко раскрывала клюв, задирала голову кверху. Затем ее начало рвать кровью.

Господисусе! — вскричала гостья, хлопнув себя по бедрам. — Это что ж такое делается? Одна резаная кровь. Никогда не видала, с места не сойти, чтобы курица, как человек, маялась животом.

Это и были последние напутственные слова бедной хохлатке. Она вдруг кувырнулась на бок, беспомощно потыкала клювом в пыль и завела глаза. Потом повернулась на спину, обе ноги задрала кверху и осталась неподвижной. Басом заплакала Матрешка, расплескав чашку, и сама попадья — председатель артели, а гостья наклонилась к ее уху и зашептала:

Степановна, землю буду есть, что кур твоих испортили. Где ж это видано! Ведь таких и курьих болезней нет! Это твоих кур кто-то заколдовал.

Враги жизни моей! — воскликнула попадья к небу. — Что ж они со свету меня сжить хочут?

Словам ее ответил громкий петушиный крик, и затем из курятника выдрался как-то боком, точно беспокойный пьяница из пивного заведения, обдерганный поджарый петух. Он зверски выкатил на них глаз, потоптался на месте, крылья распростер, как орел, но никуда не улетел, а начал бег по двору, по кругу, как лошадь на корде. На третьем круге он остановился, и его стошнило, потом он стал харкать и хрипеть, наплевал вокруг себя кровавых пятен, перевернулся, и лапы его уставились к солнцу, как мачты. Женский вой огласил двор. И в куриных домиках ему ответило беспокойное клохтанье, хлопанье и возня.

Ну, не порча? — победоносно спросила гостья. — Зови отца Сергия, пущай служит.

В шесть часов вечера, когда солнце сидело низко огненною рожею между рожами молодых подсолнухов, на дворе куроводства отец Сергий, настоятель соборного храма, закончив молебен, вылезал из епитрахили. Любопытные головы людей торчали над древненьким забором и в щелях его. Скорбная попадья, приложившаяся к кресту, густо смочила канареечный рваный рубль слезами и вручила его отцу Сергию, на что тот, вздыхая, заметил что-то насчет того, что вот, мол, Господь прогневался на нас. Вид при этом у отца Сергия был такой, что он прекрасно знает, почему именно прогневался Господь, но только не скажет.

Засим толпа с улицы разошлась, а так как куры ложатся рано, то никто и не знал, что у соседа попадьи Дроздовой в курятнике издохло сразу трое кур и петух. Их рвало так же, как и дроздовских кур, но только смерти произошли в запертом курятнике и тихо. Петух свалился с нашеста вниз головой и в такой позиции кончился. Что касается кур вдовы, то они прикончились тотчас после молебна, и к вечеру в курятниках было мертво и тихо, лежала грудами закоченевшая птица.

Наутро город встал, как громом пораженный, потому что история приняла размеры странные и чудовищные. На Персональной улице к полудню осталось в живых только три курицы, в крайнем домике, где снимал квартиру уездный фининспектор, но и те издохли к часу дня. А к вечеру городок Стекловск гудел и кипел, как улей, и по нем катилось грозное слово «мор». Фамилия Дроздовой попала в местную газету «Красный боец» в статье под заголовком: «Неужели куриная чума?», а оттуда пронеслось в Москву.

Жизнь профессора Персикова приняла окраску странную, беспокойную и волнующую. Одним словом, работать в такой обстановке было просто невозможно. На другой день после того, как он развязался с Альфредом Бронским, ему пришлось выключить у себя в кабинете в институте телефон, снявши трубку, а вечером, проезжая в трамвае по Охотному ряду, профессор увидел самого себя на крыше огромного дома с черною надписью «Рабочая газета». Он, профессор, дробясь, и зеленея, и мигая, лез в ландо такси, а за ним, цепляясь за рукав, лез механический шар в одеяле. Профессор на крыше, на белом экране, закрывался кулаками от фиолетового луча. Засим выскочила огненная надпись: «Профессор Персиков, едучи в авто, дает объяснение нашему знаменитому репортеру капитану Степанову». И точно: мимо Храма Христа, по Волхонке, проскочил зыбкий автомобиль, и в нем барахтался профессор, и физиономия у него была, как у затравленного волка.

Это какие-то черти, а не люди, — сквозь зубы пробормотал зоолог и проехал.

Того же числа вечером, вернувшись к себе на Пречистенку, зоолог получил от экономки Марьи Степановны семнадцать записок с номерами телефонов, кои звонили к нему во время его отсутствия, и словесное заявление Марьи Степановны, что она замучилась. Профессор хотел разодрать записки, но остановился, потому что против одного из номеров увидал приписку: «Народный комиссар здравоохранения».

Что такое? — искренно недоумевал ученый чудак. — Что с ними такое сделалось?

В десять с четвертью того же вечера раздался звонок, и профессор вынужден был беседовать с неким ослепительным по убранству гражданином. Принял его профессор благодаря визитной карточке, на которой было изображено (без имени и фамилии): «Полномочный шеф торговых отделов иностранных представительств при Республике Советов».

Черт бы его взял, — прорычал Персиков, бросил на зеленое сукно лупу и какие-то диаграммы и сказал Марье Степановне: — Позовите его сюда, в кабинет, этого самого уполномоченного. Чем могу служить? — спросил Персиков таким тоном, что шефа несколько передернуло. Персиков пересадил очки с переносицы на лоб, затем обратно и разглядел визитера. Тот весь светился лаком и драгоценными камнями, и в правом глазу у него сидел монокль. «Какая гнусная рожа», — почему-то подумал Персиков.

Начал гость издалека, именно — попросил разрешения закурить сигару, вследствие чего Персиков с большою неохотой пригласил его сесть. Далее гость произнес длинные извинения по поводу того, что он пришел поздно: «Но… господина профессора невозможно днем никак пойма… хи-хи… пардон… застать» (гость, смеясь, всхлипывал, как гиена).

Да, я занят! — так коротко ответил Персиков, что судорога вторично прошла по гостю.

Тем не менее он позволил себе беспокоить знаменитого ученого… время — деньги, как говорится… сигара не мешает профессору?

Мур-мур-мур, — ответил Персиков. Он позволил…

Профессор ведь открыл луч жизни?

Помилуйте, какой такой жизни?! Это выдумки газетчиков! — оживился Персиков.

Ах, нет, хи-хи-хэ… — он прекрасно понимает ту скромность, которая составляет истинное украшение всех настоящих ученых… о чем же говорить… Сегодня есть телеграммы… В мировых городах, как-то Варшаве и Риге, уже все известно насчет луча. Имя профессора Персикова повторяет весь мир… Весь мир следит за работой профессора Персикова затаив дыхание… Но всем прекрасно известно, как тяжко положение ученых в Советской России. Антр ну суа ди . Здесь никого нет посторонних?.. Увы, здесь не умеют ценить ученые труды, так вот он хотел бы переговорить с профессором… Одно иностранное государство предлагает профессору Персикову совершенно бескорыстно помощь в его лабораторных работах. Зачем здесь метать бисер, как говорится в Священном Писании. Государству известно, как тяжко профессору пришлось в 19-м и 20-м году во время этой хи-хи… революции. Ну, конечно, строгая тайна… профессор ознакомит государство с результатами работы, а оно за это финансирует профессора. Ведь он построил камеру, вот интересно было бы ознакомиться с чертежами этой камеры…

И тут гость вынул из внутреннего кармана пиджака белоснежную пачку бумажек…

Какой-нибудь пустяк, пять тысяч рублей, например, задатку, профессор может получить сию же минуту… и расписки не надо… профессор даже обидит полномочного торгового шефа, если заговорит о расписке.

Вон!!! — вдруг гаркнул Персиков так страшно, что пианино в гостиной издало звук на тонких клавишах.

Гость исчез так, что дрожащий от ярости Персиков через минуту и сам уже сомневался, был ли он, или это галлюцинация.

Его калоши?! — выл через минуту Персиков в передней.

Они забыли, — отвечала дрожащая Марья Степановна.

Выкинуть их вон!

Куда же я их выкину. Они придут за ними.

Сдать их в домовой комитет. Под расписку. Чтоб не было духу этих калош! В комитет! Пусть примут шпионские калоши!..

Марья Степановна, крестясь, забрала великолепные кожаные калоши и унесла их на черный ход. Там постояла за дверью, а потом калоши спрятала в кладовку.

Сдали? — бушевал Персиков.

Расписку мне.

Да, Владимир Ипатьич. Да неграмотный же председатель!..

Сию. Секунду. Чтоб. Была. Расписка. Пусть за него какой-нибудь грамотный сукин сын распишется!

Марья Степановна только покрутила головой, ушла и вернулась через четверть часа с запиской:

«Получено в фонд от проф. Персикова 1 (одна) па кало. Колосов».

А это что?

Жетон-с.

Персиков жетон истоптал ногами, а расписку спрятал под пресс. Затем какая-то мысль омрачила его крутой лоб. Он бросился к телефону, вытрезвонил Панкрата в институте и спросил у него: «Все ли благополучно?» Панкрат нарычал что-то такое в трубку, из чего можно было понять, что, по его мнению, все благополучно. Но Персиков успокоился только на одну минуту. Хмурясь, он уцепился за телефон и наговорил в трубку такое:

Дайте мне эту, как ее, Лубянку. Мерси… Кому тут из вас надо сказать… у меня тут какие-то подозрительные субъекты в калошах ходят, да… Профессор IV университета Персиков…

Трубка вдруг резко оборвала разговор. Персиков отошел, ворча сквозь зубы какие-то бранные слова.

Чай будете пить, Владимир Ипатьич? — робко осведомилась Марья Степановна, заглянув в кабинет.

Не буду я пить никакого чаю… мур-мур-мур, и черт их всех возьми… как взбесились все равно.

Ровно через десять минут профессор принимал у себя в кабинете новых гостей. Один из них, приятный, круглый и очень вежливый, был в скромном, защитном военном френче и рейтузах. На носу у него сидело, как хрустальная бабочка, пенсне. Вообще он напоминал ангела в лакированных сапогах. Второй, низенький, страшно мрачный, был в штатском, но штатское на нем сидело так, словно оно его стесняло. Третий гость повел себя особенно, он не вошел в кабинет профессора, а остался в полутемной передней. При этом освещенный и пронизанный струями табачного дыма кабинет был ему насквозь виден. На лице этого третьего, который был тоже в штатском, красовалось дымчатое пенсне.

Двое в кабинете совершенно замучили Персикова, рассматривая визитную карточку, расспрашивая о пяти тысячах и заставляя описывать наружность гостя.

Да черт его знает, — бубнил Персиков, — ну, противная физиономия. Дегенерат.

А глаз у него не стеклянный? — спросил маленький хрипло.

А черт его знает. Нет, впрочем, не стеклянный, бегают глаза.

Рубинштейн? — вопросительно и тихо отнесся ангел к штатскому маленькому. Но тот хмуро и отрицательно покачал головой.

Рубинштейн не даст без расписки, ни в коем случае, — забурчал он, — это не Рубинштейнова работа. Тут кто-то покрупнее.

История о калошах вызвала взрыв живейшего интереса со стороны гостей. Ангел молвил в телефон домовой конторы только несколько слов: «Государственное политическое управление сию минуту вызывает секретаря домкома Колесова в квартиру профессора Персикова с калошами», — и Колесов тотчас, бледный, появился в кабинете, держа калоши в руках.

Васенька! — негромко окликнул ангел того, который сидел в передней. Тот вяло поднялся и словно развинченный плелся в кабинет; дымчатые стекла совершенно поглотили его глаза.

Ну? — спросил он лаконически и сонно.

Дымные глаза скользнули по калошам, и при этом Персикову почудилось, что из-под стекол вбок, на одно мгновенье, сверкнули вовсе не сонные, а, наоборот, изумительно колючие глаза. Но они моментально угасли.

Ну, Васенька?

Тот, кого называли Васенькой, ответил вялым голосом:

Ну, что тут ну. Пеленжковского калоши.

Немедленно фонд лишился подарка профессора Персикова. Калоши исчезли в газетной бумаге. Крайне обрадовавшийся ангел во френче встал и начал жать руку профессору и даже произнес маленький спич, содержание которого сводилось к следующему: это делает честь профессору… профессор может быть спокоен… больше его никто не потревожит, ни в институте, ни дома… меры будут приняты, камеры его в совершеннейшей безопасности…

А нельзя ли, чтобы вы репортеров расстреляли? — спросил Персиков, глядя поверх очков.

Этот вопрос развеселил чрезвычайно гостей. Не только хмурый маленький, но даже дымчатый улыбнулся в передней. Ангел, искрясь и сияя, объяснил, что это невозможно .

А что это за каналья у меня была?

Тут все перестали улыбаться, и ангел ответил уклончиво, что это так, какой-нибудь мелкий аферист, не стоит обращать внимания… тем не менее он убедительно просит гражданина профессора держать в полной тайне происшествие сегодняшнего вечера. И гости ушли.

Персиков вернулся в кабинет, к диаграммам, но заниматься ему все-таки не пришлось. Телефон выбросил огненный кружочек, и женский голос предложил профессору, если он желает жениться на вдове интересной и пылкой, квартиру в семь комнат. Персиков завыл в трубку:

Я вам советую лечиться у профессора Россолимо … — и получил второй звонок.

Тут Персиков немного обмяк, потому что лицо, достаточно известное, звонило из Кремля, долго и сочувственно расспрашивало Персикова о его работе и изъявило желание навестить лабораторию. Отойдя от телефона, Персиков вытер лоб и трубку снял. Тогда в верхней квартире загремели страшные трубы и полетели вопли Валькирий , — радиоприемник у директора суконного треста принял вагнеровский концерт в Большом театре. Персиков под вой и грохот, сыплющийся с потолка, заявил Марье Степановне, что он будет судиться с директором, что он сломает ему этот приемник, что он уедет из Москвы к чертовой матери, потому что, очевидно, задались целью его выжить вон. Он разбил лупу и лег спать в кабинете на диване и заснул под нежные переборы клавишей знаменитого пианиста, прилетевшие из Большого театра.

Сюрпризы продолжались и на следующий день. Приехав на трамвае к институту, Персиков застал иа крыльце неизвестного ему гражданина в модном зеленом котелке. Тот внимательно оглядел Персикова, но не отнесся к нему ни с какими вопросами, и поэтому Персиков его стерпел. Но в передней института кроме растерянного Панкрата навстречу Персикову поднялся второй котелок и вежливо его приветствовал:

Здравствуйте, гражданин профессор.

Что вам надо? — страшно спросил Персиков, сдирая при помощи Панкрата с себя пальто. Но котелок быстро утихомирил Персикова, нежнейшим голосом нашептав, что профессор напрасно беспокоится. Он, котелок, именно затем здесь и находится, чтобы избавить профессора от всяких назойливых посетителей… что профессор может быть спокоен не только за двери кабинета, но даже и за окна. Засим неизвестный отвернул на мгновение борт пиджака и показал профессору какой-то значок.

Гм… однако у вас здорово поставлено дело, — промычал Персиков и прибавил наивно: — А что вы здесь будете есть?

На это котелок усмехнулся и объяснил, что его будут сменять.

Три дня после этого прошли великолепно. Навещали профессора два раза из Кремля, да один раз были студенты, которых Персиков экзаменовал. Студенты порезались все до единого, и по их лицам было видно, что теперь уже Персиков возбуждает в них просто суеверный ужас.

Поступайте в кондуктора! Вы не можете заниматься зоологией, — неслось из кабинета.

Строг? — спрашивал котелок у Панкрата.

У, не приведи Бог, — отвечал Панкрат, — ежели какой-нибудь и выдержит, выходит, голубчик, из кабинета и шатается. Семь потов с него сойдет. И сейчас в пивную.

За всеми этими делишками профессор не заметил трех суток, но на четвертые его вновь вернули к действительной жизни, и причиной этого был тонкий и визгливый голос с улицы.

Владимир Ипатьич! — прокричал голос в открытое окно кабинета с улицы Герцена. Голосу повезло: Персиков слишком переутомился за последние дни. В этот момент он как раз отдыхал, вяло и расслабленно смотрел глазами в красных кольцах и курил в кресле. Он больше не мог. И поэтому даже с некоторым любопытством он выглянул в окно и увидал на тротуаре Альфреда Бронского. Профессор сразу узнал титулованного обладателя карточки по остроконечной шляпе и блокноту. Бронский нежно и почтительно поклонился окну.

Ах, это вы? — спросил профессор. У него не хватило сил рассердиться, и даже любопытно показалось, что такое будет дальше? Прикрытый окном, он чувствовал себя в безопасности от Альфреда. Бессменный котелок на улице немедленно повернул ухо к Бронскому. Умильнейшая улыбка расцвела у того на лице.

Пару минуточек, дорогой профессор, — заговорил Бронский, напрягая голос с тротуара, — я только один вопросик, и чисто зоологический. Позволите предложить?

Предложите, — лаконически и иронически ответил Персиков и подумал: «Все-таки в этом мерзавце есть что-то американское».

Что вы скажете за кур, дорогой профессор? — крикнул Бронский, сложив руки щитком.

Персиков изумился. Сел на подоконник, потом слез, нажал кнопку и закричал, тыча пальцем в окно:

Панкрат, впусти этого с тротуара.

Когда Бронский появился в кабинете, Персиков настолько простер свою ласковость, что рявкнул ему:

Садитесь!

И Бронский, восхищенно улыбаясь, сел на винтящийся табурет.

Объясните мне, пожалуйста, — заговорил Персиков, — вы пишете там, в этих ваших газетах?

Точно так, — почтительно ответил Альфред.

И вот мне непонятно, как вы можете писать, если вы не умеете даже говорить по-русски. Что это за «пара минуточек» и «за кур»? Вы, вероятно, хотели спросить «насчет кур»?

Бронский жидко и почтительно рассмеялся:

Валентин Петрович исправляет .

Кто это такой Валентин Петрович?

Заведующий литературной частью.

Ну, ладно. Я, впрочем, не филолог. В сторону вашего Петровича. Что именно вам желательно знать насчет кур?

Вообще все, что вы скажете, профессор.

Тут Бронский вооружился карандашом. Победные искры взметнулись в глазах Персикова.

Вы напрасно обратились ко мне, я не специалист по пернатым. Вам лучше всего было бы обратиться к Емельяну Ивановичу Португалову, в I университете. Я лично знаю весьма мало…

Бронский восхищенно улыбнулся, давая понять, что он понял шутку дорогого профессора. «Шутка — мало!» — черкнул он в блокноте.

Впрочем, если вам интересно, извольте. Куры, или гребенчатые… род птиц из отряда куриных. Из семейства фазановых… — заговорил Персиков громким голосом и глядя не на Бронского, а куда-то вдаль, где перед ним подразумевались тысячи человек… — из семейства фазановых… фазианидэ. Представляют собою птиц с мясисто-кожным гребнем и двумя лопастями под нижней челюстью… гм… хотя, впрочем, бывает и одна в середине подбородка… Ну, что ж еще. Крылья короткие и округленные… Хвост средней длины, несколько ступенчатый и даже, я бы сказал, крышеобразный, средние перья серпообразно изогнуты… Панкрат… принеси из модельного кабинета модель № 705, разрезной петух… впрочем, вам это не нужно?.. Панкрат, не приноси модели… Повторяю вам, я не специалист, идите к Португалову. Ну-с, мне лично известно шесть видов дикоживущих кур… гм… Португалов знает больше… в Индии и на Малайском архипелаге. Например, Банкивский петух, или Казинту, он водится в предгорьях Гималаев, по всей Индии, в Ассаме, в Бирме… Вилохвостый петух, или Галлус Вариус, на Ломбоке, Сумбаве и Флорес. А на острове Яве имеется замечательный петух Галлюс Энеус, на юго-востоке Индии могу вам рекомендовать очень красивого Зоннератова петуха… Я вам потом покажу рисунок. Что же касается Цейлона, то на нем мы встречаем петуха Стенли, больше он нигде не водится.

Бронский сидел, вытаращив глаза, и строчил.

Еще что-нибудь вам сообщить?

Я бы хотел что-нибудь узнать насчет куриных болезней, — тихонечко шепнул Альфред.

Гм, не специалист я… вы Португалова спросите… А впрочем… Ну, ленточные глисты, сосальщики, чесоточный клещ, железница, птичий клещ, куриная вошь, или пухоед, блохи, куриная холера, крупозно-дифтерийное воспаление слизистых оболочек… Пневмономикоз, туберкулез, куриные парши… мало ли, что может быть… (искры прыгали в глазах Персикова)… отравление, например, бешеницей, опухоли, английская болезнь, желтуха, ревматизм, грибок Ахорион Шенляйни… очень интересная болезнь. При заболевании им на гребне образуются маленькие пятна, похожие на плесень…

Вронский вытер пот со лба цветным носовым платком.

А какая же, по вашему мнению, профессор, причина теперешней катастрофы?

Какой катастрофы?

Как, разве вы не читали, профессор? — удивился Бронский и вытащил из портфеля измятый лист газеты «Известия».

Я не читаю газет, — ответил Персиков и насупился.

Но почему же, профессор? — нежно спросил Альфред.

Потому что они чепуху какую-то пишут, — не задумываясь, ответил Персиков.

Но как же, профессор? — мягко шепнул Бронский и развернул лист.

Что такое? — спросил Персиков и даже поднялся с места.

Теперь искры запрыгали в глазах у Бронского. Он подчеркнул острым, лакированным пальцем невероятнейшей величины заголовок через всю страницу газеты: «Куриный мор в республике».

Как? — спросил Персиков, сдвигая на лоб очки…

МОСКВА В ИЮНЕ 1928 ГОДА

Она светилась, огни танцевали, гасли и вспыхивали. На Театральной площади вертелись белые фонари автобусов, зеленые огни трамваев; над бывшим Мюр и Мерилизом, над десятым надстроенным на него этажом, прыгала электрическая разноцветная женщина, выбрасывая по буквам разноцветные слова: «р а б о ч и й к р е д и т». В сквере против Большого театра, где бил ночью разноцветный фонтан, толклась и гудела толпа. А над Большим театром гигантский рупор завывал:

Антикуриные прививки в Лефортовском ветеринарном институте дали блестящие результаты. Количество… куриных смертей за сегодняшнее число уменьшилось вдвое…

Затем рупор менял тембр, что-то рычало в нем, над театром вспыхивала и угасала зеленая струя, и рупор жаловался басом:

Образована чрезвычайная комиссия по борьбе с куриной чумой в составе наркомздрава, наркомзема, заведующего животноводством товарища Птахи-Поросюка, профессоров Персикова и Португалова… и товарища Рабиновича!.. Новые попытки интервенции!.. — хохотал и плакал, как шакал, рупор. — В связи с куриною чумой!

Театральный проезд, Неглинный и Лубянка пылали белыми и фиолетовыми полосами, брызгали лучами, выли сигналами, клубились пылью. Толпы народа теснились у стен у больших листов объявлений, освещенных резкими красными рефлекторами:

«Под угрозою тягчайшей ответственности воспрещается населению употреблять в пищу куриное мясо и яйца. Частные торговцы при попытках продажи их на рынках подвергаются уголовной ответственности с конфискацией всего имущества. Все граждане, владеющие яйцами, должны в срочном порядке сдать их в районные отделения милиции».

На крыше «Рабочей газеты» на экране грудой до самого неба лежали куры, и зеленоватые пожарные, дробясь и искрясь, из шлангов поливали их керосином. Затем красные волны ходили по экрану, неживой дым распухал и мотался клочьями, полз струей, выскакивала огненная надпись: «Сожжение куриных трупов на Ходынке».

Слепыми дырами глядели среди бешено пылающих витрин магазинов, торгующих до трех часов ночи, с двумя перерывами на обед и ужин, заколоченные окна под вывесками: «Яичная торговля. За качество гарантия». Очень часто, тревожно завывая, обгоняя тяжелые автобусы, мимо милиционеров проносились шипящие машины с надписью: «Мосздравотдел. Скорая помощь».

Обожрался еще кто-то гнилыми яйцами, — шуршали в толпе.

В Петровских линиях зелеными и оранжевыми фонарями сиял знаменитый на весь мир ресторан «Ампир», и в нем на столиках, у переносных телефонов, лежали картонные вывески, залитые пятнами ликеров: «По распоряжению — омлета нет. Получены свежие устрицы».

В Эрмитаже, где бусинками жалобно горели китайские фонарики в неживой, задушенной зелени, на убивающей глаза своим пронзительным светом эстраде куплетисты Шрамс и Карманчиков пели куплеты, сочиненные поэтами Ардо и Аргуевым .

Ах, мама, что я буду делать

Без яиц?? —

и грохотали ногами в чечетке.

Театр имени покойного Всеволода Мейерхольда , погибшего, как известно, в 1927 году, при постановке пушкинского «Бориса Годунова», когда обрушились трапеции с голыми боярами, выбросил движущуюся разных цветов электрическую вывеску, возвещавшую пьесу писателя Эрендорга «Курий дох» в постановке ученика Мейерхольда, заслуженного режиссера республики Кухтермана . Рядом, в «Аквариуме», переливаясь рекламными огнями и блестя полуобнаженным женским телом, в зелени эстрады, под гром аплодисментов, шло обозрение писателя Ленивцева «Курицыны дети». А по Тверской, с фонариками по бокам морд, шли вереницею цирковые ослики, несли на себе сияющие плакаты. «В театре Корша возобновляется „Шантэклер» Ростана ».

Мальчишки-газетчики рычали и выли между колес моторов:

Кошмарная находка в подземелье! Польша готовится к кошмарной войне!! Кошмарные опыты профессора Персикова!!

В цирке бывшего Никитина, на приятно пахнущей навозом коричневой жирной арене мертвенно бледный клоун Бом говорил распухшему в клетчатой водянке Биму:

Я знаю, отчего ты такой печальный!

Отциво? — пискляво спрашивал Бим.

Ты зарыл яйца в землю, а милиция пятнадцатого участка их нашла.

Га-га-га-га, — смеялся цирк так, что в жилах стыла радостно и тоскливо кровь и под стареньким куполом веяли трапеции и паутина.

А-ап! — пронзительно кричали клоуны, и кормленая белая лошадь выносила на себе чудной красоты женщину, на стройных ногах, в малиновом трико.

Не глядя ни на кого, никого не замечая, не отвечая на подталкивания и тихие и нежные зазывания проституток, пробирался по Моховой вдохновенный и одинокий, увенчанный неожиданною славой Персиков к огненным часам у манежа. Здесь, не глядя кругом, поглощенный своими мыслями, он столкнулся со странным, старомодным человеком, пребольно ткнувшись пальцами прямо в деревянную кобуру револьвера, висящего у человека на поясе.

Ах, черт! — пискнул Персиков. — Извините.

Извиняюсь, — ответил встречный неприятным голосом, и кое-как они расцепились в людской каше. И профессор, направляясь на Пречистенку, тотчас забыл о столкновении.

Неизвестно, точно ли хороши были лефортовские ветеринарные прививки, умелы ли заградительные самарские отряды, удачны ли крутые меры, принятые по отношению к скупщикам яиц в Калуге и Воронеже, успешно ли работала чрезвычайная московская комиссия, но хорошо известно, что через две недели после последнего свидания Персикова с Альфредом в смысле кур в Союзе Республик было совершенно чисто. Кое-где в двориках уездных городков валялись куриные сиротливые перья, вызывая слезы на глазах, да в больницах поправлялись последние из жадных, доканчивая кровавый понос со рвотой. Людских смертей, к счастью, на всю республику было не более тысячи. Больших беспорядков тоже не последовало. Объявился было, правда, в Волоколамске пророк, возвестивший, что падеж кур вызван не кем иным, как комиссарами, но особенного успеха не имел. На волоколамском базаре побили нескольких милиционеров, отнимавших кур у баб, да выбили стекла в местном почтово-телеграфном отделении. По счастью, расторопные волоколамские власти приняли меры, в результате которых, во-первых, пророк прекратил свою деятельность, а во-вторых, стекла на телеграфе вставили.

Дойдя на севере до Архангельска и Сюмкина Выселка, мор остановился сам собой по той причине, что идти ему дальше было некуда, — в Белом море куры, как известно, не водятся. Остановился он и во Владивостоке, ибо далее был океан. На далеком юге — пропал и затих где-то в выжженных пространствах Ордубата, Джульфы и Карабулака, а на западе удивительным образом задержался как раз на польской и румынской границах. Климат, что ли, там был иной, или сыграли роль заградительные кордонные меры, принятые соседними правительствами, но факт тот, что мор дальше не пошел. Заграничная пресса шумно, жадно обсуждала неслыханный в истории падеж, а правительство советских республик, не поднимая никакого шума, работало не покладая рук. Чрезвычайная комиссия по борьбе с куриной чумой переименовалась в чрезвычайную комиссию по поднятию и возрождению куроводства в республике, пополнившись новой чрезвычайной тройкой в составе шестнадцати товарищей. Был основан «Доброкур», почетными товарищами председателя в который вошли Персиков и Португалов. В газетах под их портретами появились заголовки: «Массовая закупка яиц за границей» и «Господин Юз хочет сорвать яичную кампанию». Прогремел на всю Москву ядовитый фельетон журналиста Колечкина , заканчивающийся словами: «Не зарьтесь, господин Юз, на наши яйца, — у вас есть свои!»

Профессор Персиков совершенно измучился и заработался в последние три недели. Куриные события выбили его из колеи и навалили на него двойную тяжесть. Целыми вечерами ему приходилось работать в заседании куриных комиссий и время от времени выносить длинные беседы то с Альфредом Бронским, то с механическим толстяком. Пришлось вместе с профессором Португаловым и приват-доцентом Ивановым и Борнгартом анатомировать и микроскопировать кур в поисках бациллы чумы, и даже в течение трех вечеров на скорую руку написать брошюру: «Об изменениях печени у кур при чуме».

Работал Персиков без особого жара в куриной области, да оно и понятно: вся его голова была полна другим — основным и важным — тем, от чего оторвала его куриная катастрофа, то есть красным лучом. Расстраивая свое и без того надломленное здоровье, урывая часы у сна и еды, порою не возвращаясь на Пречистенку, а засыпая на клеенчатом диване в кабинете института, Персиков ночи напролет возился у камеры и микроскопа.

К концу июля гонка несколько стихла. Дела переименованной комиссии вошли в нормальное русло, и Персиков вернулся к нарушенной работе. Микроскопы были заряжены новыми препаратами, в камере под лучом зрела со сказочной быстротою рыбья и лягушачья икра. Из Кенигсберга на аэроплане привезли специально заказанные стекла, и в последних числах июля, под наблюдением Иванова, механики соорудили две новых больших камеры, в которых луч достигал у основания ширины папиросной коробки, а в раструбе — целого метра. Персиков радостно потер руки и начал готовиться к каким-то таинственным и сложным опытам. Прежде всего он по телефону сговорился с народным комиссаром просвещения, и трубка наквакала ему самое любезное и всяческое содействие, а затем Персиков по телефону же вызвал товарища Птаху-Поросюка, заведующего отделом животноводства при верховной комиссии. Встретил Персиков со стороны Птахи самое теплое внимание. Дело шло о большом заказе за границей для профессора Персикова. Птаха сказал в телефон, что он тотчас телеграфирует в Берлин и Нью-Йорк. После этого из Кремля осведомились, как у Персикова идут дела, и важный и ласковый голос спросил, не нужен ли Персикову автомобиль?

Нет, благодарю вас. Я предпочитаю ездить в трамвае, — ответил Персиков.

С Персиковым все вообще разговаривали или с почтением и ужасом, или же ласково усмехаясь, как маленькому, хоть и крупному ребенку.

Он быстрее ходит, — ответил Персиков, после чего звучный басок в телефон ответил:

Ну, как хотите.

Прошла еще неделя, причем Персиков, все более отдаляясь от затихающих куриных вопросов, всецело погрузился в изучение луча. Голова его от бессонных ночей и переутомления стала светла, как бы прозрачна и легка. Красные кольца не сходили теперь с его глаз, и почти всякую ночь Персиков ночевал в институте. Один раз он покинул зоологическое прибежище, чтобы в громадном зале Цекубу на Пречистенке сделать доклад о своем луче и о действии его на яйцеклетку. Это был гигантский триумф зоолога-чудака. В колонном зале от всплеска рук что-то сыпалось и рушилось с потолков, и шипящие дуговые трубки заливали светом черные смокинги цекубистов и белые платья женщин. На эстраде, рядом с кафедрой, сидела на стеклянном столе, тяжко дыша и серея на блюде, влажная лягушка величиною с кошку. На эстраду бросали записки. В числе их было семь любовных, и их Персиков разорвал. Его силой вытаскивал на эстраду председатель Цекубу, чтобы кланяться. Персиков кланялся раздраженно, руки у него были потные, мокрые, и черный галстук сидел не под подбородком, а за левым ухом. Перед ним в дыхании и тумане были сотни желтых лиц и мужских белых грудей, и вдруг желтая кобура пистолета мелькнула и пропала где-то за белой колонной. Персиков ее смутно заметил и забыл. Но, уезжая после доклада, спускаясь по малиновому ковру лестницы, он вдруг почувствовал себя нехорошо. На миг заслонило черным яркую люстру в вестибюле, и Персикову стало смутно, тошновато… Ему почудилась гарь, показалось, что кровь течет у него липко и жарко по шее… И дрожащею рукой схватился профессор за перила.

Вам нехорошо, Владимир Ипатьич? — набросились со всех сторон встревоженные голоса.

Нет, нет, — ответил Персиков, оправляясь, — просто я переутомился… да… Позвольте мне стакан воды.

Был очень солнечный августовский день. Он мешал профессору, поэтому шторы были опущены. Один гибкий на ножке рефлектор бросал пучок острого света на стеклянный стол, заваленный инструментами и стеклами. Отвалив спинку винтящегося кресла, Персиков в изнеможении курил и сквозь полосы дыма смотрел мертвыми от усталости, но довольными глазами в приоткрытую дверь камеры, где, чуть-чуть подогревая и без того душный и нечистый воздух в кабинете, тихо лежал красный сноп луча.

В дверь постучали.

Ну? — спросил Персиков.

Дверь мягко скрипнула, и вошел Панкрат. Он сложил руки по швам и, бледнея от страха перед божеством, сказал так:

Там до вас, господин профессор, Рокк пришел.

Подобие улыбки показалось на щеках ученого. Он сузил глазки и молвил:

Это интересно. Только я занят.

Они говорять, что с казенной бумагой с Кремля.

Слушаю-с, — ответил Панкрат и, как уж, исчез за дверью.

Через минуту она скрипнула опять и появился на пороге человек. Персиков скрипнул на винте и уставился в пришедшего поверх очков через плечо. Персиков был слишком далек от жизни — он ею не интересовался, но тут даже Персикову бросилась в глаза основная и главная черта вошедшего человека. Он был странно старомоден. В 1919 году этот человек был бы совершенно уместен на улицах столицы, он был бы терпим в 1924 году, в начале его, но в 1928 году он был странен. В то время, как наиболее даже отставшая часть пролетариата — пекаря — ходили в пиджаках, когда в Москве редкостью был френч — старомодный костюм, оставленный окончательно в конце 1924 года, на вошедшем была кожаная двубортная куртка, зеленые штаны, на ногах обмотки и штиблеты, а на боку огромный, старой конструкции пистолет маузер в желтой битой кобуре. Лицо вошедшего произвело на Персикова то же впечатление, что и на всех, — крайне неприятное впечатление. Маленькие глазки смотрели на весь мир изумленно и в то же время уверенно, что-то развязное было в коротких ногах с плоскими ступнями. Лицо иссиня-бритое. Персиков сразу нахмурился. Он безжалостно похрипел винтом и, глядя на вошедшего уже не поверх очков, а сквозь них, молвил:

Вы с бумагой? Где же она?

Вошедший, видимо, был ошеломлен тем, что он увидал. Вообще он был мало способен смущаться, но тут смутился. Судя по глазкам, его поразил прежде всего шкап в двенадцать полок, уходивший в потолок и битком набитый книгами. Затем, конечно, камеры, в которых, как в аду, мерцал малиновый, разбухший в стеклах луч. И сам Персиков в полутьме у острой иглы луча, выпадавшего из рефлектора, был достаточно странен и величественен в винтовом кресле. Пришелец вперил в него взгляд, в котором явственно прыгали искры почтения сквозь самоуверенность, никакой бумаги не подал, а сказал:

Я Александр Семенович Рокк!

Ну-с? Так что?

Я назначен заведующим показательным совхозом «Красный луч», — пояснил пришлый.

И вот к вам, товарищ, с секретным отношением.

Интересно было бы узнать. Покороче, если можно.

Пришелец расстегнул борт куртки и вынул приказ, напечатанный на великолепной плотной бумаге. Его он протянул Персикову. А затем без приглашения сел на винтящийся табурет.

Не толкните стол, — с ненавистью сказал Персиков.

Пришелец испуганно оглянулся на стол, на дальнем краю которого в сыром, темном отверстии мерцали безжизненно, как изумруды, чьи-то глаза. Холодом веяло от них.

Лишь только Персиков прочитал бумагу, он поднялся с табурета и бросился к телефону. Через несколько секунд он уже говорил торопливо и в крайней степени раздражения:

Простите… Я не могу понять… Как же так? Я… без моего согласья, совета… Да ведь он черт знает что наделает!!

Тут незнакомец повернулся крайне обиженно на табурете.

Извиняюсь, — начал он, — я завед…

Но Персиков махнул на него крючочком и продолжал:

Извините, я не могу понять… Я, наконец, категорически протестую. Я не даю своей санкции на опыты с яйцами… Пока я сам не попробую их…

Что-то квакало и постукивало в трубке, и даже издали было понятно, что голос в трубке, снисходительный, говорит с малым ребенком. Кончилось тем, что багровый Персиков с громом повесил трубку и мимо в стену сказал:

Я умываю руки.

Он вернулся к столу, взял с него бумагу, прочитал ее раз сверху вниз поверх очков, затем снизу вверх сквозь очки и вдруг взвыл:

Панкрат!

Панкрат появился в дверях, как будто поднялся по трапу в опере. Персиков глянул на него и рявкнул:

Выйди вон, Панкрат!

И Панкрат, не выразив на своем лице ни малейшего изумления, исчез.

Затем Персиков повернулся к пришельцу и заговорил:

Извольте-с… Повинуюсь. Не мое дело. Да мне и неинтересно.

Пришельца профессор не столько обидел, сколько изумил.

Извиняюсь, — начал он, — вы же, товарищ?..

Что вы все «товарищ» да «товарищ»… — хмуро пробубнил Персиков и смолк.

«Однако», — написалось на лице у Рокка.

Так вот-с, пожалуйста, — перебил Персиков. — Вот дуговой шар. От него вы получаете путем передвижения окуляра, — Персиков щелкнул крышкой камеры, похожей на фотографический аппарат, — пучок, который вы можете собрать путем передвижения объективов, вот № 1… и зеркало № 2, — Персиков погасил луч, опять зажег его на полу асбестовой камеры, — а на полу в луче можете разложить все, что вам нравится, и делать опыты. Чрезвычайно просто, не правда ли?

Персиков хотел выразить иронию и презрение, но пришелец их не заметил, внимательно блестящими глазками всматриваясь в камеру.

Только предупреждаю, — продолжал Персиков, — руки не следует совать в луч, потому что, по моим наблюдениям, он вызывает разрастание эпителия… а злокачественны они или нет, я, к сожалению, еще не мог установить.

Тут пришелец проворно спрятал свои руки за спину, уронив кожаный картуз, и поглядел на руки профессора. Они были насквозь прожжены йодом, а правая у кисти забинтована.

А как же вы, профессор?

Можете купить резиновые перчатки у Швабе на Кузнецком, — раздраженно ответил профессор. — Я не обязан об этом заботиться.

Тут Персиков посмотрел на пришельца словно в лупу:

Откуда вы взялись? Вообще… почему вы?..

Рокк наконец обиделся сильно.

Ведь нужно же знать, в чем дело!.. Почему вы уцепились за этот луч?..

Потому, что это величайшей важности дело…

Ага. Величайшей? Тогда… Панкрат!

И когда Панкрат появился:

Погоди, я подумаю.

И Панкрат покорно исчез.

Я, — говорил Персиков, — не могу понять вот чего: почему нужна такая спешность и секрет?

Вы, профессор, меня уже сбили с панталыку, — ответил Рокк, — вы же знаете, что куры все издохли до единой.

Ну так что из этого? — завопил Персиков. — Что же вы хотите их воскресить моментально, что ли? И почему при помощи еще не изученного луча?

Товарищ профессор, — ответил Рокк, — вы меня, честное слово, сбиваете. Я вам говорю, что нам необходимо возобновить у себя куроводство, потому что за границей пишут про нас всякие гадости. Да.

И пусть себе пишут…

Ну, знаете, — загадочно ответил Рокк и покрутил головой.

Кому, желал бы я знать, пришла в голову мысль растить кур из яиц?..

Мне, — ответил Рокк.

Угу… Тэк-с… А почему, позвольте узнать? Откуда вы узнали о свойствах луча?

Я, профессор, был на вашем докладе.

Я с яйцами еще ничего не делал!.. Только собираюсь!

Ей-Богу, выйдет, — убедительно вдруг и задушевно сказал Рокк, — ваш луч такой знаменитый, что хоть слонов можно вырастить, не только цыплят.

Знаете что, — молвил Персиков, — вы не зоолог? нет? жаль… из вас вышел бы очень смелый экспериментатор… Да… только вы рискуете… получить неудачу… и только у меня отнимаете время…

Мы вам вернем камеры. Что значит?..

Да вот я выведу первую партию.

Как вы это уверенно говорите! Хорошо-с. Пан-крат!

У меня есть с собой люди, — сказал Рокк, — и охрана…

К вечеру кабинет Персикова осиротел… Опустели столы. Люди Рокка увезли три больших камеры, оставив профессору только первую, его маленькую, с которой он начинал опыты.

Надвигались июльские сумерки, серость овладела институтом, потекла по коридорам. В кабинете слышались монотонные шаги — это Персиков, не зажигая огня, мерил большую комнату от окна к двери… Странное дело: в этот вечер необъяснимо тоскливое настроение овладело людьми, населяющими институт, и животными. Жабы почему-то подняли особенно тоскливый концерт и стрекотали зловеще и предостерегающе. Панкрату пришлось ловить в коридорах ужа, который ушел из своей камеры, и когда он его поймал, вид у ужа был такой, словно тот собрался куда глаза глядят, лишь бы только уйти.

В глубоких сумерках прозвучал звонок из кабинета Персикова. Панкрат появился на пороге. И увидал странную картину. Ученый стоял одиноко посреди кабинета и глядел на столы. Панкрат кашлянул и замер.

Вот, Панкрат, — сказал Персиков и указал на опустевший стол.

Панкрат ужаснулся. Ему показалось, что глаза у профессора в сумерках заплаканы. Это было так необыкновенно, так страшно.

Так точно, — плаксиво ответил Панкрат и подумал: «Лучше б ты уж наорал на меня!»

Вот, — повторил Персиков, и губы у него дрогнули точно так же, как у ребенка, у которого отняли ни с того ни с сего любимую игрушку.

Ты знаешь, дорогой Панкрат, — продолжал Персиков, отворачиваясь к окну, — жена-то моя, которая уехала пятнадцать лет назад, в оперетку она поступила, а теперь умерла, оказывается… Вот история, Панкрат, милый… Мне письмо прислали…

Жабы кричали жалобно, и сумерки одевали профессора, вот она… ночь. Москва… где-то какие-то белые шары за окнами загорались… Панкрат, растерявшись, тосковал, держал от страху руки по швам…

Иди, Панкрат, — тяжело вымолвил профессор и махнул рукой, — ложись спать, миленький, голубчик, Панкрат.

И наступила ночь. Панкрат выбежал из кабинета почему-то на цыпочках, прибежал в свою каморку, разрыл тряпье в углу, вытащил из-под него початую бутылку русской горькой и разом выхлюпнул около чайного стакана. Закусил хлебом с солью, и глаза его несколько повеселели.

Поздним вечером, уже ближе к полуночи, Панкрат, сидя босиком на скамье в скупо освещенном вестибюле, говорил бессонному дежурному котелку, почесывая грудь под ситцевой рубахой:

Лучше б убил, ей-Бо…

Неужто плакал? — с любопытством спрашивал котелок.

Ей… Бо… — уверял Панкрат.

Великий ученый, — согласился котелок, — известно, лягушка жены не заменит.

Никак, — согласился Панкрат.

Я свою бабу подумываю выписать сюды… чего ей в самом деле в деревне сидеть. Только она гадов этих не выносит нипочем…

Что говорить, пакость ужаснейшая, — согласился котелок.

Из кабинета ученого не слышно было ни звука. Да и света в нем не было. Не было полоски под дверью.

ИСТОРИЯ В СОВХОЗЕ

Положительно нет прекраснее времени, нежели зрелый август в Смоленской хотя бы губернии. Лето 1928 года было, как известно, отличнейшее, с дождями весной вовремя, с полным жарким солнцем, с отличным урожаем… Яблоки в бывшем имении Шереметевых зрели… леса зеленели, желтизной квадратов лежали поля… Человек-то лучше становится на лоне природы. И не так уже неприятен показался бы Александр Семенович, как в городе. И куртки противной на нем не было. Лицо его медно загорело, ситцевая расстегнутая рубашка показывала грудь, поросшую густейшим черным волосом, на ногах были парусиновые штаны. И глаза его успокоились и подобрели.

Александр Семенович оживленно сбежал с крыльца с колоннадой, на коей была прибита вывеска под звездой:

СОВХОЗ «КРАСНЫЙ ЛУЧ»

и прямо к автомобилю-полугрузовичку, привезшему три черных камеры под охраной.

Весь день Александр Семенович хлопотал со своими помощниками, устанавливая камеры в бывшем зимнем саду — оранжерее Шереметевых… К вечеру все было готово. Под стеклянным потолком загорелся белый, матовый шар, на кирпичах устанавливали камеры, и механик, приехавший с камерами, пощелкав и повертев блестящие винты, зажег на асбестовом полу в черных ящиках красный таинственный луч.

Александр Семенович хлопотал, сам влезал на лестницу, проверяя провода.

На следующий день вернулся со станции тот же полугрузовичок и выплюнул три ящика великолепной гладкой фанеры, кругом оклеенной ярлыками и белыми по черному фону надписями:

Vorsicht
:
Eier!
!

Осторожно: яйца!!

Что же так мало прислали? — удивился Александр Семенович, однако тотчас захлопотался и стал распаковывать яйца. Распаковывание происходило все в той же оранжерее, и принимали в нем участие: сам Александр Семенович, его необыкновенной толщины жена, Маня, кривой бывший садовник бывших Шереметевых, а ныне служащий в совхозе на универсальной должности сторожа, охранитель, обреченный на житье в совхозе, и уборщица Дуня. Это не Москва, и все здесь носило более простой, семейный и дружественный характер. Александр Семенович распоряжался, любовно посматривая на ящики, выглядевшие таким солидным компактным подарком под нежным закатным светом верхних стекол оранжереи. Охранитель, винтовка которого мирно дремала у дверей, клещами взламывал скрепы и металлические обшивки. Стоял треск… Сыпалась пыль. Александр Семенович, шлепая сандалиями, суетился возле ящиков.

Вы потише, пожалуйста, — говорил он охранителю. — Осторожнее. Что ж вы не видите — яйца?..

Ничего, — хрипел уездный воин, буравя, — сейчас…

Тр-р-р… и сыпалась пыль.

Яйца оказались упакованными превосходно: под деревянной крышкой был слой парафиновой бумаги, затем промокательной, затем следовал плотный слой стружек, затем опилки и в них замелькали белые головки яиц.

Заграничной упаковочки, — любовно говорил Александр Семенович, роясь в опилках, — это вам не то, что у нас. Маня, осторожнее, ты их побьешь.

Ты, Александр Семенович, сдурел, — отвечала жена, — какое золото, подумаешь. Что я, никогда яиц не видала? Ой!.. Какие большие!

Заграница, — говорил Александр Семенович, выкладывая яйца на деревянный стол, — разве это наши мужицкие яйца… Все, вероятно, брамапутры, черт их возьми! Немецкие…

Известное дело, — подтверждал охранитель, любуясь яйцами.

Только не понимаю, чего они грязные, — говорил задумчиво Александр Семенович. — Маня, ты присматривай. Пускай дальше выгружают, а я иду на телефон.

И Александр Семенович отправился на телефон в контору совхоза через двор.

Вечером в кабинете зоологического института затрещал телефон. Профессор Персиков взъерошил волосы и подошел к аппарату.

Ну? — спросил он.

С вами сейчас будет говорить провинция, — тихо, с шипением отозвалась трубка женским голосом.

Ну. Слушаю, — брезгливо спросил Персиков в черный рот телефона… В том что-то щелкало, а затем дальний мужской голос сказал в ухо встревоженно:

Мыть ли яйца, профессор?

Что такое? Что? Что вы спрашиваете? — раздражился Персиков. — Откуда говорят?

Из Никольского, Смоленской губернии, — ответила трубка.

Ничего не понимаю. Никакого Никольского не знаю. Кто это?

Рокк, — сурово сказала трубка.

Какой Рокк? Ах, да… это вы… так вы что спрашиваете?

Мыть ли их?.. Прислали из-за границы мне партию курьих яиц…

А они в грязюке в какой-то…

Что-то вы путаете… Как они могут быть в «грязюке», как вы выражаетесь? Ну, конечно, может быть, немного… помет присох… или что-нибудь еще…

Так не мыть?

Конечно, не нужно… Вы что, хотите уже заряжать яйцами камеры?

Заряжаю. Да, — ответила трубка.

Гм, — хмыкнул Персиков.

Пока, — цокнула трубка и стихла.

— «Пока», — с ненавистью повторил Персиков приват-доценту Иванову. — Как вам нравится этот тип, Петр Степанович?

Иванов рассмеялся.

Это он? Воображаю, что он там напечет из этих яиц.

Д… д… д… — заговорил Персиков злобно, — вы вообразите, Петр Степанович… ну, прекрасно… очень возможно, что на дейтероплазму куриного яйца луч окажет такое же действие, как и на плазму голых. Очень возможно, что куры у него вылупятся. Но ведь ни вы, ни я не можем сказать, какие это куры будут… может быть, они ни к черту не годные куры. Может быть, они подохнут через два дня. Может быть, их есть нельзя! А разве я поручусь, что они будут стоять на ногах? Может быть, у них кости ломкие. — Персиков вошел в азарт и махал ладонью и загибал пальцы.

Совершенно верно, — согласился Иванов.

Вы можете поручиться, Петр Степанович, что они дадут поколение? Может быть, этот тип выведет стерильных кур. Догонит их до величины собаки, а потомства от них жди потом до второго пришествия.

Нельзя поручиться, — согласился Иванов.

И какая развязность, — расстраивал сам себя Персиков, — бойкость какая-то! И ведь заметьте, что этого прохвоста мне же поручено инструктировать. — Персиков указал на бумагу, доставленную Рокком (она валялась на экспериментальном столе)… — А как я его буду, этого невежду, инструктировать, когда я сам по этому вопросу ничего сказать не могу.

А отказаться нельзя было? — спросил Иванов.

Персиков побагровел, взял бумагу и показал ее Иванову. Тот прочел ее и иронически усмехнулся.

М-да… — сказал он многозначительно.

И ведь заметьте… Я своего заказа жду два месяца, и о нем ни слуху ни духу. А этому моментально и яйца прислали, и вообще всяческое содействие…

Ни черта у него не выйдет, Владимир Ипатьич. И просто кончится тем, что вернут вам камеры.

Да если бы скорее, а то ведь они же мои опыты задерживают.

Да, вот это скверно. У меня все готово.

Вы скафандры получили?

Да, сегодня.

Персиков несколько успокоился и оживился.

Угу… я думаю, мы так сделаем. Двери операционной можно будет наглухо закрыть, а окно мы откроем…

Конечно, — согласился Иванов.

Три шлема?

Ну вот-с… Вы, стало быть, я, и кого-нибудь из студентов можно назвать. Дадим ему третий шлем.

Гринмута можно.

Это который у вас сейчас над саламандрами работает?.. Гм… он ничего… хотя, позвольте, весной он не мог сказать, как устроен плавательный пузырь у голозубых, — злопамятно добавил Персиков.

Нет, он ничего… Он хороший студент, — заступился Иванов.

Придется уж не поспать одну ночь, — продолжал Персиков, — только вот что, Петр Степанович, вы проверьте газ, а то черт их знает, эти доброхимы ихние. Пришлют какой-нибудь гадости.

Нет, нет, — и Иванов замахал руками, — вчера я уже пробовал. Нужно отдать им справедливость, Владимир Ипатьич, превосходный газ.

Вы на ком пробовали?

На обыкновенных жабах. Пустишь струйку — мгновенно умирают. Да, Владимир Ипатьич, мы еще так сделаем. Вы напишите отношение в Гепеу, чтобы вам прислали электрический револьвер.

Да я не умею с ним обращаться…

Я на себя беру, — ответил Иванов, — мы на Клязьме из него стреляли, шутки ради… там один гепеур рядом со мной жил… Замечательная штука. И просто чрезвычайно… Бьет бесшумно, шагов на сто и наповал. Мы в ворон стреляли… По-моему, даже и газа не нужно.

Гм… это остроумная идея… Очень, — Персиков пошел в угол, взял трубку и квакнул…

Дайте-ка мне эту, как ее… Лубянку…

Дни стояли жаркие до чрезвычайности. Над полями видно было ясно, как переливался прозрачный, жирный зной. А ночи чудные, обманчивые, зеленые. Луна светила и такую красоту навела на бывшее именье Шереметевых, что ее невозможно выразить. Дворец-совхоз, словно сахарный, светился, в парке тени дрожали, а пруды стали двухцветными пополам — косяком лунный столб, а половина бездонная тьма. В пятнах луны можно было свободно читать «Известия», за исключением шахматного отдела, набранного мелкой нонпарелью. Но в такие ночи никто «Известия», понятное дело, не читал… Дуня-уборщица оказалась в роще за совхозом, и там же оказался, вследствие совпадения, рыжеусый шофер потрепанного совхозного полугрузовичка. Что они там делали — неизвестно. Приютились они в непрочной тени вяза, прямо на разостланном кожаном пальто шофера. В кухне горела лампочка, там ужинали два огородника, а мадам Рокк в белом капоте сидела на колонной веранде и мечтала, глядя на красавицу луну.

В десять часов вечера, когда замолкли звуки в деревне Концовке, расположенной за совхозом, идиллический пейзаж огласился прелестными, нежными звуками флейты. Выразить немыслимо, до чего они были уместны над рощами и бывшими колоннами шереметевского дворца. Хрупкая Лиза из «Пиковой дамы» смешала в дуэте свой голос с голосом страстной Полины и унеслась в лунную высь, как видение старого и все-таки бесконечно милого, до слез очаровывающего режима.

Угасают… Угасают… —

свистала, переливая и вздыхая, флейта.

Замерли рощи, и Дуня, гибельная, как лесная русалка, слушала, приложив щеку к жесткой, рыжей и мужественной щеке шофера.

А хорошо дудит, сукин сын, — сказал шофер, обнимая Дуню за талию мужественной рукой.

Играл на флейте сам заведующий совхозом Александр Семенович Рокк, и играл, нужно отдать ему справедливость, превосходно. Дело в том, что некогда флейта была специальностью Александра Семеновича. Вплоть до 1917 года он служил в известном концертном ансамбле маэстро Петухова, ежевечерне оглашающем стройными звуками фойе уютного кинематографа «Волшебные грезы» в городе Екатеринославе. Но великий 1917 год, переломивший карьеру многих людей, и Александра Семеновича повел по новым путям. Он покинул «Волшебные грезы» и пыльный звездный сатин в фойе и бросился в открытое море войны и революции, сменив флейту на губительный маузер. Его долго швыряло по волнам, неоднократно выплескивая то в Крыму, то в Москве, то в Туркестане, то даже во Владивостоке. Нужна была именно революция, чтобы вполне выявить Александра Семеновича. Выяснилось, что этот человек положительно велик и, конечно, не в фойе «Грез» ему сидеть. Не вдаваясь в долгие подробности, скажем, что последний 1927-й и начало 28-го года застали Александра Семеновича в Туркестане, где он, во-первых, редактировал огромную газету, а засим, как местный член высшей хозяйственной комиссии, прославился своими изумительными работами по орошению туркестанского края. В 1928 году Рокк прибыл в Москву и получил вполне заслуженный отдых. Высшая комиссия той организации, билет которой с честью носил в кармане провинциально-старомодный человек, оценила его и назначила ему должность спокойную и почетную. Увы! Увы! На горе республике кипучий мозг Александра Семеновича не потух, в Москве Рокк столкнулся с изобретением Персикова, и в номерах на Тверской «Красный Париж» родилась у Александра Семеновича идея, как при помощи луча Персикова возродить в течение месяца кур в республике. Рокка выслушали в комиссии животноводства, согласились с ним, и Рокк пришел с плотной бумагой к чудаку зоологу.

Концерт над стеклянными водами и рощами и парком уже шел к концу, как вдруг произошло нечто, которое прервало его раньше времени. Именно, в Концовке собаки, которым по времени уже следовало бы спать, подняли вдруг невыносимый лай, который постепенно перешел в общий мучительный вой. Вой, разрастаясь, полетел по полям, и вою вдруг ответил трескучий в миллион голосов концерт лягушек на прудах. Все это было так жутко, что показалось даже на мгновенье, будто померкла таинственная, колдовская ночь.

Александр Семенович оставил флейту и вышел на веранду.

Маня. Ты слышишь? Вот проклятые собаки… Чего они, как ты думаешь, разбесились?

Откуда я знаю? — ответила Маня, глядя на луну.

Знаешь, Манечка, пойдем посмотрим на яички, — предложил Александр Семенович.

Ей-Богу, Александр Семенович, ты совсем помешался со своими яйцами и курами. Отдохни ты немножко!

Нет, Манечка, пойдем.

В оранжерее горел яркий шар. Пришла и Дуня с горящим лицом и блистающими глазами. Александр Семенович нежно открыл контрольные стекла, и все стали поглядывать внутрь камер. На белом асбестовом полу лежали правильными рядами испещренные пятнами ярко-красные яйца, в камерах было беззвучно… а шар вверху в 15 000 свечей тихо шипел…

Эх, выведу я цыпляток! — с энтузиазмом говорил Александр Семенович, заглядывая то сбоку в контрольные прорезы, то сверху, через широкие вентиляционные отверстия. — Вот увидите… Что? Не выведу?

А вы знаете, Александр Семенович, — сказала Дуня, улыбаясь, — мужики в Концовке говорили, что вы антихрист. Говорят, что ваши яйца дьявольские. Грех машиной выводить. Убить вас хотели.

Александр Семенович вздрогнул и повернулся к жене. Лицо его пожелтело.

Ну, что вы скажете? Вот народ! Ну что вы сделаете с таким народом? А? Манечка, надо будет им собрание сделать… Завтра вызову из уезда работников. Я им сам скажу речь. Надо будет вообще тут поработать… А то это медвежий какой-то угол…

Темнота, — молвил охранитель, расположившийся на своей шинели у двери оранжереи.

Следующий день ознаменовался страннейшими и необъяснимыми происшествиями. Утром, при первом же блеске солнца, рощи, которые приветствовали обычно светило неумолчным и мощным стрекотанием птиц, встретили его полным безмолвием. Это было замечено решительно всеми. Словно пред грозой. Но никакой грозы и в помине не было. Разговоры в совхозе приняли странный и двусмысленный для Александра Семеновича оттенок, и в особенности потому, что со слов дяди по прозвищу Козий Зоб, известного смутьяна и мудреца из Концовки, стало известно, что якобы все птицы собрались в косяки и на рассвете убрались куда-то из Шереметева вон, на север, что было просто глупо. Александр Семенович очень расстроился и целый день потратил на то, чтобы созвониться с городом Грачевкой. Оттуда обещали Александру Семеновичу прислать дня через два ораторов на две темы — международное положение и вопрос о «Добро-куре».

Вечер тоже был не без сюрпризов. Если утром умолкли рощи, показав вполне ясно, как подозрительно неприятна тишина среди деревьев, если в полдень убрались куда-то воробьи с совхозовского двора, то к вечеру умолк пруд в Шереметевке. Это было поистине изумительно, ибо всем в окрестностях на сорок верст было превосходно известно знаменитое стрекотание шереметевских лягушек. А теперь они словно вымерли. С пруда ие доносилось ни одного голоса и беззвучно стояла осока. Нужно признаться, что Александр Семенович окончательно расстроился. Об этих происшествиях начали толковать, и толковать самым неприятным образом, то есть за спиной Александра Семеновича.

Действительно, это странно, — сказал за обедом Александр Семенович жене, — я не могу понять, зачем этим птицам понадобилось улетать?

Откуда я знаю? — ответила Маня. — Может быть, от твоего луча?

Ну, ты, Маня, обыкновеннейшая дура, — ответил Александр Семенович, бросив ложку, — ты — как мужики. При чем здесь луч?

А я не знаю. Оставь меня в покое.

Вечером произошел третий сюрприз — опять взвыли собаки в Концовке, и ведь как! Над лунными полями стоял непрерывный стон, злобные тоскливые стенания.

Вознаградил себя несколько Александр Семенович еще сюрпризом, но уже приятным, а именно в оранжерее. В камерах начал слышаться беспрерывный стук в красных яйцах. Токи… токи… токи… токи… стучало то в одном, то в другом, то в третьем яйце.

Стук в яйцах был триумфальным стуком для Александра Семеновича. Тотчас были забыты странные происшествия в роще и на пруде. Сошлись все в оранжерее: и Маня, и Дуня, и сторож, и охранитель, оставивший винтовку у двери.

Ну, что? Что вы скажете? — победоносно спрашивал Александр Семенович. Все с любопытством наклоняли уши к дверцам первой камеры. — Это они клювами стучат, цыплятки, — продолжал, сияя, Александр Семенович. — Не выведу цыпляток, скажете? Нет, дорогие мои. — И от избытка чувств он похлопал охранителя по плечу. — Выведу таких, что вы ахнете. Теперь мне в оба смотреть, — строго добавил он. — Чуть только начнут вылупливаться, сейчас же мне дать знать.

Хорошо, — хором ответили сторож, Дуня и охранитель.

Таки… таки… таки… закипало то в одном, то в другом яйце первой камеры. Действительно, картина на глазах нарождающейся новой жизни в тонкой отсвечивающей кожуре была настолько интересна, что все общество еще долго просидело на опрокинутых пустых ящиках, глядя, как в загадочном мерцающем свете созревали малиновые яйца. Разошлись спать довольно поздно, когда над совхозом и окрестностями разлилась зеленоватая ночь. Была она загадочна и даже, можно сказать, страшна, вероятно, потому, что нарушал ее полное молчание то и дело начинающийся беспричинный тоскливейший и ноющий вой собак в Концовке. Чего бесились проклятые псы — совершенно неизвестно.

Наутро Александра Семеновича ожидала неприятность. Охранитель был крайне сконфужен, руки прикладывал к сердцу, клялся и божился, что не спал, но ничего не заметил.

Непонятное дело, — уверял охранитель, — я тут непричинен, товарищ Рокк.

Спасибо вам, и от души благодарен, — распекал его Александр Семенович, — что вы, товарищ, думаете? Вас зачем приставили? Смотреть. Так вы мне и скажите, куда они делись? Ведь вылупились они? Значит, удрали. Значит, вы дверь оставили открытой да и ушли себе сами. Чтоб были мне цыплята!

Некуда мне ходить. Что я, своего дела не знаю, — обиделся наконец воин, — что вы меня попрекаете даром, товарищ Рокк!

Куды ж они подевались?

Да я почем знаю, — взбесился наконец воин, — что я их, укараулю разве? Я зачем приставлен? Смотреть, чтобы камеры никто не упер, я и исполняю свою должность. Вот вам камеры. А ловить ваших цыплят я не обязан по закону. Кто его знает, какие у вас цыплята вылупятся, может, их на велосипеде не догонишь!

Александр Семенович несколько осекся, побурчат еще что-то и впал в состояние изумления. Дело-то на самом деле было странное. В первой камере, которую зарядили раньше всех, два яйца, помещающиеся у самого основания луча, оказались взломанными. И одно из них даже откатилось в сторону. Скорлупа валялась на асбестовом полу, в луче.

Черт их знает, — бормотал Александр Семенович, — окна заперты, не через крышу же они улетели!

Он задрал голову и посмотрел туда, где в стеклянном переплете крыши было несколько широких дыр.

Что вы, Александр Семенович, — крайне удивилась Дуня, — станут вам цыплята летать. Они тут где-нибудь… цып… цып… цып… — начала она кричать и заглядывать в углы оранжереи, где стояли пыльные цветочные вазоны, какие-то доски и хлам. Но никакие цыплята нигде не отзывались.

Весь состав служащих часа два бегал по двору совхоза, разыскивая проворных цыплят, и нигде ничего не нашел. День прошел крайне возбужденно. Караул камер был увеличен еще сторожем, и тому был дан строжайший приказ каждые четверть часа заглядывать в окна камер и, чуть что, звать Александра Семеновича. Охранитель сидел насупившись у дверей, держа винтовку между колен. Александр Семенович совершенно захлопотался и только во втором часу дня пообедал. После обеда он поспал часок в прохладной тени на бывшей оттоманке Шереметева, напился совхозовского сухарного кваса, сходил в оранжерею и убедился, что теперь там все в полном порядке. Старик сторож лежал животом на рогоже и, мигая, смотрел в контрольное стекло первой камеры. Охранитель бодрствовал, не уходя от дверей.

Но были и новости: яйца в третьей камере, заряженные позже всех, начали как-то причмокивать и цокать, как будто внутри их кто-то всхлипывал.

Ух, зреют, — сказал Александр Семенович, — вот это зреют, теперь вижу. Видал? — отнесся он к сторожу…

Да, дело замечательное, — ответил тот, качая головой и совершенно двусмысленным тоном.

Александр Семенович посидел немного у камер, но при нем никто не вылупился, он поднялся с корточек, размялся и заявил, что из усадьбы никуда не уходит, а только пройдет на пруд выкупаться, и чтобы его, в случае чего, немедленно вызвали. Он сбегал во дворец в спальню, где стояли две узких пружинных кровати со скомканным бельем и на полу была навалена груда зеленых яблоков и горы проса, приготовленного для будущих выводков, вооружился мохнатым полотенцем, а подумав, захватил с собой и флейту, с тем чтобы на досуге поиграть над водною гладью. Он бодро выбежал из дворца, пересек двор совхоза и по ивовой аллейке направился к пруду. Бодро шел Рокк, помахивая полотенцем и держа флейту под мышкой. Небо изливало зной сквозь ивы, и тело ныло и просилось в воду. На правой руке у Рокка началась заросль лопухов, в которую он, проходя, плюнул. И тотчас в глубине разлапистой путаницы послышалось шуршанье, как будто кто-то поволок бревно. Почувствовав мимолетное неприятное сосание в сердце, Александр Семенович повернул голову к заросли и посмотрел с удивлением. Пруд уже два дня не отзывался никакими звуками. Шуршание смолкло, поверх лопухов мелькнула привлекательно гладь пруда и серая крыша купаленки. Несколько стрекоз мотнулись перед Александром Семеновичем. Ои уже хотел повернуть к деревянным мосткам, как вдруг шорох в зелени повторился и к нему присоединилось короткое сипение, как будто высочилось масло и пар из паровоза. Александр Семенович насторожился и стал всматриваться в глухую стену сорной заросли.

Александр Семенович, — прозвучал в этот момент голос жены Рокка, и белая ее кофточка мелькнула, скрылась, но опять мелькнула в малиннике. — Подожди, я тоже пойду купаться.

Жена спешила к пруду, но Александр Семенович ничего ей не ответил, весь приковавшись к лопухам. Сероватое и оливковое бревно начало подниматься из их чащи, вырастая на глазах. Какие-то мокрые желтоватые пятна, как показалось Александру Семеновичу, усеивали бревно. Оно начало вытягиваться, изгибаясь и шевелясь, и вытянулось так высоко, что перегнало низенькую корявую иву… Затем верх бревна надломился, немного склонился, и над Александром Семеновичем оказалось что-то, напоминающее по высоте электрический московский столб. Но только это что-то было раза в три толще столба и гораздо красивее его, благодаря чешуйчатой татуировке. Ничего еще не понимая, но уже холодея, Александр Семенович глянул на верх ужасного столба, и сердце в нем на несколько секунд прекратило бой. Ему показалось, что мороз ударил внезапно в августовский день, а перед глазами стало так сумеречно, точно он глядел на солнце сквозь летние штаны.

На верхнем конце бревна оказалась голова. Она была сплющена, заострена и украшена желтым круглым пятном по оливковому фону. Лишенные век, открытые ледяные и узкие глаза сидели в крыше головы, и в глазах этих мерцала совершенно невиданная злоба. Голова сделала такое движение, словно клюнула воздух, весь столб вобрался в лопухи, и только одни глаза остались и, не мигая, смотрели на Александра Семеновича. Тот, покрытый липким потом, произнес четыре слова, совершенно невероятных и вызванных сводящим с ума страхом. Настолько уж хороши были эти глаза между листьями.

Что это за шутки…

Затем ему вспомнилось, что факиры… да… да… Индия… плетеная корзинка и картинка… Заклинают.

Голова вновь взвилась, и стало выходить и туловище. Александр Семенович поднес флейту к губам, хрипло пискнул и заиграл, ежесекундно задыхаясь, вальс из «Евгения Онегина». Глаза в зелени тотчас же загорелись непримиримою ненавистью к этой опере.

Что ты, одурел, что играешь на жаре? — послышался веселый голос Мани, и где-то краем глаза справа уловил Александр Семенович белое пятно.

Затем истошный визг пронизал весь совхоз, разросся и взлетел, а вальс запрыгал, как с перебитой ногой. Голова из зелени рванулась вперед, глаза ее покинули Александра Семеновича, отпустив его душу на покаяние. Змея приблизительно в пятнадцать аршин и толщиной в человека, как пружина, выскочила из лопухов. Туча пыли брызнула с дороги, и вальс кончился. Змея махнула мимо заведующего совхозом прямо туда, где была белая кофточка на дороге. Рокк видел совершенно отчетливо: Маня стала желто-белой и ее длинные волосы, как проволочные, поднялись на пол-аршина над головой. Змея на глазах Рокка, раскрыв на мгновение пасть, из которой вынырнуло что-то похожее на вилку, ухватила зубами Маню, оседающую в пыль, за плечо, так что вздернула ее на аршин над землей. Тогда Маня повторила режущий предсмертный крик. Змея извернулась пятисаженным винтом, хвост ее взмел смерч, и стала Маню давить. Та больше не издала ни одного звука, и только Рокк слышал, как лопались ее кости. Высоко над землей взметнулась голова Мани, нежно прижавшись к змеиной щеке. Изо рта у Мани плеснуло кровью, выскочила сломанная рука, и из-под ногтей брызнули фонтанчики крови. Затем змея, вывихнув челюсти, раскрыла пасть и разом надела свою голову на голову Мани и стала налезать на нее, как перчатка на палец. От змеи во все стороны било такое жаркое дыхание, что оно коснулось лица Рокка, а хвост чуть не смел его с дороги в едкой пыли. Вот тут-то Рокк и поседел. Сначала левая и потом правая половина его черной, как сапог, головы покрылась серебром. В смертной тошноте он оторвался наконец от дороги и, ничего и никого не видя, оглашая окрестности диким ревом, бросился бежать…

ЖИВАЯ КАША

Агент Государственного политического управления на станции Дугино Щукин был очень храбрым человеком. Он задумчиво сказал своему товарищу, рыжему Полайтису:

Ну, что ж, поедем. А? Давай мотоцикл. — Потом помолчал и добавил, обращаясь к человеку, сидящему на лавке: — Флейту-то положите.

Но седой трясущийся человек на лавке, в помещении Дугинского ГПУ, флейты не положил, а заплакал и замычал. Тогда Щукин и Полайтис поняли, что флейту нужно вынуть. Пальцы присохли к ней. Щукин, отличавшийся огромной, почти цирковой силой, стал палец за пальцем отгибать и отогнул все. Тогда флейту положили на стол.

Это было ранним солнечным утром следующего за смертью Мани дня.

Вы поедете с нами, — сказал Щукин, обращаясь к Александру Семеновичу, — покажете нам, где и что. — Но Рокк в ужасе отстранился от него и руками закрылся, как от страшного видения.

Нет, оставь его. Видишь, человек не в себе.

Отправьте меня в Москву, — плача, попросил Александр Семенович.

Вы разве совсем не вернетесь в совхоз?

Но Рокк вместо ответа опять заслонился руками, и ужас потек из его глаз.

Ну, ладно, — решил Щукин, — вы действительно не в силах… Я вижу. Сейчас курьерский пойдет, с ним и поезжайте.

Затем у Щукина с Полайтисом, пока сторож станционный отпаивал Александра Семеновича водой и тот лязгал зубами по синей выщербленной кружке, произошло совещание. Полайтис полагал, что вообще ничего этого не было, а просто-напросто Рокк душевнобольной и у него была страшная галлюцинация. Щукин же склонялся к мысли, что из города Грачевки, где в настоящий момент гастролировал цирк, убежал удав-констриктор. Услышав их сомневающийся шепот, Рокк привстал. Он несколько пришел в себя и сказал, простирая руки, как библейский пророк:

Слушайте меня. Слушайте. Что же вы не верите? Она была. Где же моя жена?

Щукин стал молчалив и серьезен и немедленно дал в Грачевку какую-то телеграмму. Третий агент, по распоряжению Щукина, стал неотступно находиться при Александре Семеновиче и должен был сопровождать его в Москву. Щукин же с Полайтисом стали готовиться к экспедиции. У них был всего один электрический револьвер, но и это уже была хорошенькая защита. Пятидесятизарядная модель 27-го года, гордость французской техники для близкого боя, била всего на сто шагов, но давала поле два метра в диаметре и в этом поле все живое убивала наповал. Промахнуться было очень трудно. Щукин надел блестящую электрическую игрушку, а Полайтис обыкновенный двадцатипятизарядный поясной пулеметик, взял обоймы, и на одном мотоцикле, по утренней росе и холодку, они по шоссе покатились к совхозу. Мотоцикл простучал двадцать верст, отделявших станцию от совхоза, в четверть часа (Рокк шел всю ночь, то и дело прячась в припадках смертного страха в придорожную траву), и когда солнце начало значительно припекать, на пригорке, под которым вилась речка Топь, глянул сахарный с колоннами дворец в зелени. Мертвая тишина стояла вокруг. У самого подъезда к совхозу агенты обогнали крестьянина на подводе. Тот плелся не спеша, нагруженный какими-то мешками, и вскоре остался позади. Мотоциклетка пробежала по мосту, и Полайтис затрубил в рожок, чтобы вызвать кого-нибудь. Но никто и нигде не отозвался, за исключением отдаленных остервенившихся собак в Концовке. Мотоцикл, замедляя ход, подошел к воротам с позеленевшими львами. Запыленные агенты в желтых гетрах соскочили, прицепили цепью с замком к переплету решетки машину и вошли во двор. Тишина их поразила.

Эй, кто тут есть! — окликнул Щукин громко.

Но никто не отозвался на его бас. Агенты обошли двор кругом, все более удивляясь. Полайтис нахмурился. Щукин стал посматривать серьезно, все более хмуря светлые брови. Заглянули через закрытое окно в кухню и увидали, что там никого нет, но весь пол усеян белыми осколками посуды.

Ты знаешь, что-то действительно у них случилось. Я теперь вижу. Катастрофа, — молвил Полайтис.

Эй, кто там есть! Эй! — кричал Щукин, но ему отвечало только эхо под сводами кухни.

Черт их знает! — ворчал Щукин. — Ведь не могла же она слопать их всех сразу. Или разбежались. Идем в дом.

Дверь во дворце с колонной верандой была открыта настежь, и в нем было совершенно пусто. Агенты прошли даже в мезонин, стучали и открывали все двери, но ничего решительно не добились и через вымершее крыльцо вновь вышли во двор.

Обойдем кругом. К оранжереям, — распорядился Щукин, — все обшарим, а там можно будет протелефонировать.

По кирпичной дорожке агенты пошли, минуя клумбы, на задний двор, пересекли его и увидали блещущие стекла оранжереи.

Погоди-ка, — заметил шепотом Щукин и отстегнул с пояса револьвер. Полайтис насторожился и снял пулеметик. Странный и очень зычный звук тянулся в оранжерее и где-то за нею. Похоже было, что где-то шипит паровоз. Зау-зау… зау-зау… с-с-с-с-с… — шипела оранжерея.

А ну-ка, осторожно, — шепнул Щукин, и, стараясь не стучать каблуками, агенты придвинулись к самым стеклам и заглянули в оранжерею.

Тотчас Полайтис откинулся назад, и лицо его стало бледно. Щукин открыл рот и застыл с револьвером в руке.

Вся оранжерея жила, как червивая каша. Свиваясь и развиваясь в клубки, шипя и разворачиваясь, шаря и качая головами, по полу оранжереи ползли огромные змеи. Битая скорлупа валялась на полу и хрустела под их телами. Вверху бледно горел огромной силы электрический шар, и от этого вся внутренность оранжереи освещалась странным кинематографическим светом. На полу торчали три темных, словно фотографических, огромных ящика, два из них, сдвинутые и покосившиеся, потухли, а в третьем горело небольшое густо-малиновое световое пятно. Змеи всех размеров ползли по проводам, поднимались по переплетам рам, вылезали через отверстия в крыше. На самом электрическом шаре висела совершенно черная, пятнистая змея в несколько аршин, и голова ее качалась у шара, как маятник. Какие-то погремушки звякали в шипении, из оранжереи тянуло странным гнилостным, словно прудовым запахом. И еще смутно разглядели агенты кучи белых яиц, валяющиеся в пыльных углах, и странную гигантскую голенастую птнцу, лежащую неподвижно у камер, и труп человека в сером у двери, рядом с винтовкой.

Назад, — крикнул Щукин и стал пятиться, левой рукою отдавливая Полайтиса и поднимая правою револьвер. Он успел выстрелить раз девять, прошипев и выбросив около оранжереи зеленоватую молнию. Звук страшно усилился, и в ответ на стрельбу Щукина вся оранжерея пришла в бешеное движение, и плоские головы замелькали во всех дырах. Гром тотчас же начал скакать по всему совхозу и играть отблесками на стенах. Чах-чах-чах-тах, — стрелял Полайтис, отступая задом. Странный четырехлапый шорох послышался за спиной, и Полайтис вдруг страшно крикнул, падая навзничь. Существо на вывернутых лапах, коричнево-зеленого цвета, с громадной острой мордой, с гребенчатым хвостом, похожее на страшных размеров ящерицу, выкатилось из-за угла сарая и, яростно перекусив ногу Полайтису, сбило его на землю.

Помоги, — крикнул Полайтис, и тотчас левая рука его попала в пасть и хрустнула, правой рукой он, тщетно пытаясь поднять ее, повез револьвером по земле. Щукин обернулся и заметался. Раз он успел выстрелить, но сильно взял в сторону, потому что боялся убить товарища. Второй раз он выстрелил по направлению оранжереи, потому что оттуда среди небольших змеиных морд высунулась одна огромная, оливковая, и туловище выскочило прямо по направлению к нему. Этим выстрелом он гигантскую змею убил и опять, прыгая и вертясь возле Полайтиса, полумертвого уже в пасти крокодила, выбирал место, куда бы выстрелить, чтобы убить страшного гада, не тронув агента. Наконец это ему удалось. Из электроревольвера хлопнуло два раза, осветив вокруг все зеленоватым светом, и крокодил, прыгнув, вытянулся, окоченев, и выпустил Полайтиса. Кровь у того текла из рукава, текла изо рта, и он, припадая на правую здоровую руку, тянул переломленную левую ногу. Глаза его угасали.

Щукин… беги, — промычал он, всхлипывая.

Щукин выстрелил несколько раз по направлению оранжереи, и в ней вылетело несколько стекол. Но огромная пружина, оливковая и гибкая, сзади, выскочив из подвального окна, перескользнула двор, заняв его весь пятисаженным телом, и во мгновение обвила ноги Щукина. Его швырнуло вниз на землю, и блестящий револьвер отпрыгнул в сторону. Щукин крикнул мощно, потом задохся, потом кольца скрыли его совершенно, кроме головы. Кольцо прошло раз по голове, сдирая с нее скальп, и голова эта треснула. Больше в совхозе не послышалось ни одного выстрела. Все погасил шипящий, покрывающий звук. И в ответ ему очень далеко по ветру донесся из Концовки вой, но теперь уже нельзя было разобрать, чей это вой, собачий или человечий.

КАТАСТРОФА

В ночкой редакции газеты «Известия» ярко горели шары, и толстый выпускающий редактор на свинцовом столе верстал вторую полосу с телеграммами «По Союзу Республик». Одна гранка попалась ему на глаза, он всмотрелся в неё через пенсне и захохотал, созвал вокруг себя корректоров из корректорской и метранпажа и всем показал эту гранку. На узенькой полоске сырой бумаги было напечатано:

«Грачевка, Смоленской губернии. В уезде появилась курица величиною с лошадь и лягается, как конь. Вместо хвоста у нее буржуазные дамские перья».

Наборщики страшно хохотали.

В мое время, — заговорил выпускающий, хихикая жирно, — когда я работал у Вани Сытина в «Русском слове» , допивались до слонов. Это верно. А теперь, стало быть, до страусов.

Наборщики хохотали.

А ведь верно, страус, — заговорил метранпаж. — Что же, ставить, Иван Вонифатьевич?

Да что ты, сдурел, — ответил выпускающий. — Я удивляюсь, как секретарь пропустил, — просто пьяная телеграмма.

Попраздновали, это верно, — согласились наборщики, и метранпаж убрал со стола сообщение о страусе.

Поэтому «Известия» вышли на другой день, содержа, как обыкновенно, массу интересного материала, но без каких бы то ни было намеков на грачевского страуса. Приват-доцент Иванов, аккуратно читающий «Известия», у себя в кабинете свернул лист, зевнув, молвил: ничего интересного, — и стал надевать белый халат. Через некоторое время в кабинете у него загорелись горелки и заквакали лягушки. В кабинете же у профессора Персикова была кутерьма. Испуганный Панкрат стоял и держал руки по швам.

Понял… слушаю-с, — говорил он.

Персиков запечатанный сургучом пакет вручил ему, говоря:

Поедешь прямо в отдел животноводства к этому заведующему Птахе и скажешь ему прямо, что он — свинья. Скажи, что я так, профессор Персиков, так и сказал. И пакет ему отдай.

«Хорошенькое дело…» — подумал бледный Панкрат и убрался с пакетом.

Персиков бушевал.

Это черт знает что такое, — скулил он, разгуливая по кабинету и потирая руки в перчатках, — это неслыханное издевательство надо мной и над зоологией. Эти проклятые куриные яйца везут грудами, а я два месяца не могу добиться необходимого. Словно до Америки далеко! Вечная кутерьма, вечное безобразие! — Он стал считать по пальцам: — Ловля… ну, десять дней самое большее, ну, хорошо, — пятнадцать… ну, хорошо, двадцать, и перелет два дня, из Лондона в Берлин день… Из Берлина к нам шесть часов… какое-то неописуемое безобразие…

Он яростно набросился на телефон и стал куда-то звонить.

В кабинете у него было все готово для каких-то таинственных и опаснейших опытов, лежала полосами нарезанная бумага для заклейки дверей, лежали водолазные шлемы с отводными трубками и несколько баллонов, блестящих, как ртуть, с этикеткою «Доброхим. Не прикасаться» и рисунком черепа со скрещенными костями.

Понадобилось по меньшей мере три часа, чтобы профессор успокоился и приступил к мелким работам. Так он и сделал. В институте он работал до одиннадцати часов вечера и поэтому ни о чем не знал, что творится за кремовыми стенами. Ни нелепый слух, пролетевший по Москве, о каких-то змеях, ни странная выкрикнутая телеграмма в вечерней газете ему остались неизвестны, потому что доцент Иванов был в Художественном театре на «Федоре Иоанновиче» и, стало быть, сообщить новость профессору было некому.

Персиков около полуночи приехал на Пречистенку и лег спать, почитав еще на ночь в кровати какую-то английскую статью в журнале «Зоологический вестник», полученном из Лондона. Он спал, да спала и вся вертящаяся до поздней ночи Москва, и не спал лишь громадный серый корпус на Тверской, во дворе, где страшно гудели, потрясая все здание, ротационные машины «Известий». В кабинете выпускающего происходила невероятная кутерьма н путаница. Он, совершенно бешеный, с красными глазами, метался, не зная, что делать, и посылал всех к чертовой матери. Метранпаж ходил за ним и, дыша винным духом, говорил:

Ну что же, Иван Вонифатьевич, не беда, пускай завтра утром выпускают экстренное приложение. Не из машины же номер выдирать.

Наборщики не разошлись домой, а ходили стаями, сбивались кучами и читали телеграммы, которые шли теперь всю ночь напролет, через каждые четверть часа, становясь все чудовищнее и страннее. Острая шляпа Альфреда Бронского мелькала в ослепительном розовом свете, заливавшем типографию, и механический толстяк скрипел и ковылял, показываясь то здесь, то там. В подъезде хлопали двери, и всю ночь появлялись репортеры. По всем двенадцати телефонам типографии звонили непрерывно, и станция почти механически подавала в ответ на загадочные трубки «занято», «занято», и на станции перед бессонными барышнями пели и пели сигнальные рожки…

Наборщики облепили механического толстяка, и капитан дальнего плавания говорил им:

Аэропланы с газом придется посылать.

Не иначе, — отвечали наборщики, — ведь это что ж такое.

Затем страшная матерная ругань перекатывалась в воздухе, и чей-то визгливый голос кричал:

Этого Персикова расстрелять надо.

При чем тут Персиков, — отвечали из гущи, — этого сукина сына в совхозе — вот кого расстрелять.

Охрану надо было поставить, — выкрикивал кто-то.

Да, может, это вовсе и не яйца.

Все здание тряслось и гудело от ротационных колес, и создавалось такое впечатление, что серый неприглядный корпус полыхает электрическим пожаром.

Занявшийся день не остановил его. Напротив, только усилил, хоть электричество и погасло. Мотоциклетки одна за другой вкатывались в асфальтовый двор, вперемежку с автомобилями. Вся Москва встала, и белые листы газеты одели ее, как птицы. Листы сыпались и шуршали у всех в руках, и у газетчиков к одиннадцати часам дня не хватило номеров, несмотря на то, что «Известия» выходили в этом месяце тиражом в полтора миллиона экземпляров. Профессор Персиков выехал с Пречистенки на автобусе и прибыл в институт. Там его ожидала новость. В вестибюле стояли аккуратно обшитые металлическими полосами деревянные ящики, в количестве трех штук, испещренные заграничными наклейками на немецком языке, и над ними царствовала одна русская меловая надпись: «Осторожно — яйца».

Бурная радость овладела профессором.

Наконец-то, — вскричал он. — Панкрат, взламывай ящики немедленно и осторожно, чтобы не побить. Ко мне в кабинет.

Панкрат немедленно исполнил приказание, и через четверть часа в кабинете профессора, усеянном опилками и обрывками бумаги, забушевал его голос.

Да они что же, издеваются надо мною, что ли, — выл профессор, потрясая кулаками и вертя в руках яйца, — это какая-то скотина, а не Птаха. Я не позволю смеяться надо мной. Это что такое, Панкрат?

Яйца-с, — отвечал Панкрат горестно.

Куриные, понимаешь, куриные, черт бы их задрал! На какого дьявола они мне нужны? Пусть посылают их этому негодяю в его совхоз!

Персиков бросился в угол к телефону, по не успел позвонить.

Владимир Ипатьич! Владимир Ипатьич! — загремел в коридоре института голос Иванова.

Персиков оторвался от телефона, и Панкрат стрельнул в сторону, давая дорогу приват-доценту. Тот вбежал в кабинет, вопреки своему джентльменскому обычаю, ие снимая серой шляпы, сидящей на затылке, и с газетным листом в руках.

Вы знаете, Владимир Ипатьич, что случилось, — выкрикивал он и взмахнул перед лицом Персикова листом с надписью «Экстренное приложение», посредине которого красовался яркий цветной рисунок.

Нет, выслушайте, что они сделали, — в ответ закричал, не слушая, Персиков, — они меня вздумали удивить куриными яйцами. Этот Птаха форменный идиот, посмотрите!

Иванов совершенно ошалел. Ои в ужасе уставился на вскрытые ящики, потом на лист, затем глаза его почти выпрыгнули с лица.

Так вот что, — задыхаясь, забормотал он, — теперь я понимаю… Нет, Владимир Ипатьич, вы только гляньте. — Он мгновенно развернул лист и дрожащими пальцами указал Персикову на цветное изображение. На нем, как страшный пожарный шланг, извивалась оливковая в желтых пятнах змея в странной смазанной зелени. Она была снята сверху, с легонькой летательной машины, осторожно скользнувшей над змеей. — Кто это, по-вашему, Владимир Ипатьич?

Персиков сдвинул очки на лоб, потом передвинул их на глаза, всмотрелся в рисунок и сказал в крайнем удивлении:

Что за черт. Это… да это анаконда, водяной удав…

Иванов сбросил шляпу, опустился на стул и сказал, выстукивая каждое слово кулаком по столу:

Владимир Ипатьич, эта анаконда из Смоленской губернии. Что-то чудовищное. Вы понимаете, этот негодяй вывел змей вместо кур, и, вы поймите, они дали такую же самую феноменальную кладку, как лягушки!

Что такое? — ответил Персиков, и лицо его сделалось бурым… — Вы шутите, Петр Степанович… Откуда?

Иванов онемел на мгновенье, потом получил дар слова и, тыча пальцем в открытый ящик, где сверкали беленькие головки в желтых опилках, сказал:

Вот откуда.

Что-о?! — завыл Персиков, начиная соображать.

Иванов совершенно уверенно взмахнул двумя сжатыми кулаками и закричал:

Будьте покойны. Они ваш заказ на змеиные и страусовые яйца переслали в совхоз, а куриные вам по ошибке.

Боже мой… Боже мой, — повторил Персиков и, зеленея лицом, стал садиться на винтящийся табурет.

Панкрат совершенно одурел у двери, побледнел и онемел. Иванов вскочил, схватил лист и, подчеркивая острым ногтем строчку, закричал в уши профессору:

Ну, теперь они будут иметь веселую историю!.. Что теперь будет, я решительно не представляю. Владимир Ипатьич, вы гляньте, — и он завопил вслух, вычитывая первое попавшееся место со скомканного листа: — «Змеи идут стаями в направлении Можайска… откладывая неимоверные количества яиц. Яйца были замечены в Духовском уезде… Появились крокодилы и страусы. Части особого назначения… и отряды государственного управления прекратили панику в Вязьме после того, как зажгли пригородный лес, остановивший движение гадов…»

Персиков, разноцветный, иссиня-бледный, с сумасшедшими глазами, поднялся с табуретки и, задыхаясь, начал кричать:

Анаконда… анаконда… водяной удав! Боже мой! — В таком состоянии его еще никогда не видали ни Иванов, ни Панкрат.

Профессор сорвал одним взмахом галстук, оборвал пуговицы на сорочке, побагровел страшным параличным цветом и, шатаясь, с совершенно тупыми стеклянными глазами, ринулся куда-то вон. Вопль разлетелся под каменными сводами института.

Анаконда… анаконда… — загремело эхо.

Лови профессора! — взвизгнул Иванов Панкрату, заплясавшему от ужаса на месте. — Воды ему… у него удар.

БОЙ И СМЕРТЬ

Пылала бешеная электрическая ночь в Москве. Горели все огни, и в квартирах не было места, где бы не сияли лампы со сброшенными абажурами. Ни в одной квартире Москвы, насчитывающей четыре миллиона населения, не спал ни один человек, кроме неосмысленных детей. В квартирах ели и пили как попало, в квартирах что-то выкрикивали, и поминутно искаженные лица выглядывали в окна во всех этажах, устремляя взоры в небо, во всех направлениях изрезанное прожекторами. На небе то и дело вспыхивали белые огни, отбрасывали тающие бледные конусы на Москву и исчезали, и гасли. Небо беспрерывно гудело очень низким аэропланным гулом. В особенности страшно было на Тверской-Ямской. На Александровский вокзал через каждые десять минут приходили поезда, сбитые как попало из товарных и разноклассных вагонов и даже цистерн, облепленных обезумевшими людьми, и по Тверской-Ямской бежали густой кашей, ехали в автобусах, ехали на крышах трамваев, давили друг друга и попадали под колеса. На вокзале то и дело вспыхивала трескучая тревожная стрельба поверх толпы — это воинские части останавливали панику сумасшедших, бегущих по стрелкам железных дорог из Смоленской губернии на Москву. На вокзале то и дело с бешеным легким всхлипыванием вылетали стекла в окнах и выли все паровозы. Все улицы были усеяны плакатами, брошенными и растоптанными, и эти же плакаты под жгучими малиновыми рефлекторами глядели со стен. Они всем уже были известны, и никто их ие читал. В них Москва объявлялась на военном положении. В них грозили за панику и сообщали, что в Смоленскую губернию часть за частью уже едут отряды Красной Армии, вооруженные газами. Но плакаты не могли остановить воющей ночи. В квартирах роняли и били посуду и цветочные вазоны, бегали, задевая за углы, разматывали и сматывали какие-то узлы и чемоданы, в тщетной надежде пробраться на Каланчевскую площадь, на Ярославский или Николаевский вокзал. Увы, все вокзалы, ведущие на север и восток, были оцеплены густейшим слоем пехоты, и громадные грузовики, колыша и бренча цепями, до верху нагруженные ящиками, поверх которых сидели армейцы в остроконечных шлемах, ощетинившиеся во все стороны штыками, увозили запасы золотых монет из подвалов Народного комиссариата финансов и громадные ящики с надписью: «Осторожно. Третьяковская галерея». Машины рявкали и бегали по всей Москве.

Очень далеко на небе дрожал отсвет пожара, и слышались, колыша густую черноту августа, беспрерывные удары пушек.

Под утро, по совершенно бессонной Москве, не потушившей ни одного огня, вверх по Тверской, сметая все встречное, что жалось в подъезды и витрины, выдавливая стекла, прошла многотысячная, стрекочущая копытами по торцам, змея Конной армии. Малиновые башлыки мотались концами на серых спинах, и кончики пик кололи небо. Толпа, мечущаяся и воющая, как будто ожила сразу, увидав ломящиеся вперед, рассекающие расплеснутое варево безумия, шеренги. В толпе на тротуарах начали призывно, с надеждою, выть.

Да здравствует Конная армия! — кричали исступленные женские голоса.

Да здравствует! — отзывались мужчины.

Задавят!! Давят!.. — выли где-то.

Помогите! — кричали с тротуара.

Коробки папирос, серебряные деньги, часы полетели в шеренги с тротуаров, какие-то женщины выскакивали на мостовую и, рискуя костями, плелись с боков конного строя, цепляясь за стремена и целуя их. В беспрерывном стрекоте копыт изредка взмывали голоса взводных:

Короче повод.

Где-то пели весело и разухабисто, и с коней смотрели в зыбком рекламном свете лица в заломленных малиновых шапках. То и дело прерывая шеренги конных с открытыми лицами, шли на конях же странные фигуры, в странных чадрах, с отводными за спину трубками и с баллонами на ремнях за спиной. За ними ползли громадные цистерны-автомобили с длиннейшими рукавами и шлангами, точно на пожарных повозках, и тяжелые, раздавливающие торцы, наглухо закрытые и светящиеся узенькими бойницами танки на гусеничных лапах. Прерывались шеренги конных, и шли автомобили, зашитые наглухо в серую броню, с теми же трубками, торчащими наружу, и белыми нарисованными черепами на боках с надписью: «Газ. Доброхим».

Выручайте, братцы, — завывали с тротуаров, — бейте гадов… Спасайте Москву!

Мать… мать… — перекатывалось по рядам. Папиросы пачками прыгали в освещенном ночном воздухе, и белые зубы скалились на ошалевших людей с коней. По рядам разливалось глухое и щиплющее сердце пение:

Ни туз, ни дама, ни валет,

Побьем мы гадов без сомненья,

Четыре с боку — ваших нет…

Гудящие раскаты «ура» выплывали над всей этой кашей, потому что пронесся слух, что впереди шеренг на лошади, в таком же малиновом башлыке, как и все всадники, едет ставший легендарным десять лет назад, постаревший и поседевший командир конной громады. Толпа завывала, и в небо улетал, немного успокаивая мятущиеся сердца, гул: «ура… ура..>

Институт был скупо освещен. События в него долетали только отдельными, смутными и глухими отзвуками. Раз под огненными часами близ манежа грохнул веером залп, это расстреляли на месте мародеров, пытавшихся ограбить квартиру на Волхонке. Машинного движения на улице здесь было мало, оно все сбивалось к вокзалам. В кабинете профессора, где тускло горела одна лампа, отбрасывая пучок на стол, Персиков сидел, положив голову на руки, и молчал. Слоистый дым веял вокруг него. Луч в ящике погас. В террариях лягушки молчали, потому что уже спали. Профессор не работал и не читал. В стороне, под левым его локтем, лежал вечерний выпуск телеграмм на узкой полосе, сообщавший, что Смоленск горит весь и что артиллерия обстреливает Можайский лес по квадратам, громя залежи крокодильих яиц, разложенных во всех сырых оврагах. Сообщалось, что эскадрилья аэропланов под Вязьмою действовала весьма удачно, залив газом почти весь уезд, но что жертвы человеческие в этих пространствах неисчислимы из-за того, что население, вместо того чтобы покидать уезды в порядке правильной эвакуации, благодаря панике, металось разрозненными группами на свой риск и страх, кидаясь куда глаза глядят. Сообщалось, что отдельная Кавказская кавалерийская дивизия в можайском направлении блистательно выиграла бой со
страусовыми стаями, перерубив их всех и уничтожив громадные кладки страусовых яиц. При этом дивизия понесла незначительные потери. Сообщалось от правительства, что в случае, если гадов не удастся удержать в двухсотверстной зоне от столицы, она будет эвакуирована в полном порядке. Служащие и рабочие должны соблюдать полное спокойствие. Правительство примет самые жестокие меры к тому, чтобы не допустить смоленской истории, в результате которой благодаря смятению, вызванному неожиданным нападением гремучих змей, появившихся в количестве нескольких тысяч, город загорелся во всех местах, где бросили горящие печи и начали безнадежный повальный исход. Сообщалось, что продовольствием Москва обеспечена по меньшей мере на полгода и что совет при главнокомандующем предпринимает срочные меры к бронировке квартир для того, чтобы вести бои с гадами на самых улицах столицы, в случае, если красным армиям и аэропланам и эскадрильям не удастся удержать нашествие пресмыкающихся.

Ничего этого профессор не читал, смотрел остекленевшими глазами перед собой и курил. Кроме него только два человека были в институте — Панкрат и то и дело заливающаяся слезами экономка Марья Степановна, бессонная уже третью ночь, которую она проводила в кабинете профессора, ни за что не желающего покинуть свой единственный оставшийся потухший ящик. Теперь Марья Степановна приютилась на клеенчатом диване, в тени, в углу, и молчала в скорбной думе, глядя, как чайник с чаем, предназначенным для профессора, закипал на треножнике газовой горелки. Институт молчал, и все произошло внезапно.

С тротуара вдруг послышались ненавистные звонкие крики, так что Марья Степановна вскочила и взвизгнула. На улице замелькали огни фонарей, и отозвался голос Панкрата в вестибюле. Профессор плохо воспринял этот шум. Он поднял на мгновение голову, пробормотал: «Ишь как беснуются… что ж я теперь поделаю». И вновь впал в оцепенение. Но оно было нарушено. Страшно загремели кованые двери института, выходящие на Герцена, и все стены затряслись. Затем лопнул сплошной зеркальный слой в соседнем кабинете. Зазвенело и высыпалось стекло в кабинете профессора, и серый булыжник прыгнул в окно, развалив стеклянный стол. Лягушки шарахнулись в террариях и подняли вопль. Заметалась, завизжала Марья Степановна, бросилась к профессору, хватая его за руки и крича: «Убегайте, Владимир Ипатьич, убегайте». Тот поднялся с винтящегося стула, выпрямился и, сложив палец крючочком, ответил, причем его глаза на миг приобрели прежний остренький блеск, напоминавший прежнего вдохновенного Персикова.

Никуда я не пойду, — проговорил он, — это просто глупость, — они мечутся как сумасшедшие… Ну, а если вся Москва сошла с ума, то куда же я уйду. И пожалуйста, перестаньте кричать. При чем здесь я. Панкрат! — позвал он и нажал кнопку.

Вероятно, он хотел, чтоб Панкрат прекратил всю суету, которой он вообще никогда не любил. Но Панкрат ничего уже не мог поделать. Грохот кончился тем, что двери института растворились и издалека донеслись хлопушечки выстрелов, а потом весь каменный институт загрохотал бегом, выкриками, боем стекол. Мария Степановна вцепилась в рукав Персикова и начала его тащить куда-то. Он отбился от нее, вытянулся во весь рост и, как был в белом халате, вышел в коридор.

Ну? — спросил он. Двери распахнулись, и первое, что появилось в дверях, это спина военного с малиновым шевроном и звездой на левом рукаве. Он отступал из двери, в которую напирала яростная толпа, спиной и стрелял из револьвера. Потом он бросился бежать мимо Персикова, крикнув ему:

Профессор, спасайтесь, я больше ничего не могу сделать.

Его словам ответил визг Марьи Степановны. Военный проскочил мимо Персикова, стоящего как белое изваяние, и исчез во тьме извилистых коридоров в противоположном конце. Люди вылетели из дверей, завывая:

Бей его! Убивай…

Мирового злодея!

Ты распустил гадов!

Искаженные лица, разорванные платья запрыгали в коридорах, и кто-то выстрелил. Замелькали палки. Персиков немного отступил назад, прикрыл дверь, ведущую в кабинет, где в ужасе на полу на коленях стояла Марья Степановна, распростер руки, как распятый… Он не хотел пустить толпу и закричал в раздражении:

Это форменное сумасшествие… вы совершенно дикие звери. Что вам нужно? — Завыл: — Вон отсюда! — и закончил фразу резким, всем знакомым выкриком: — Панкрат, гони их вон!

Но Панкрат никого уже не мог выгнать. Панкрат с разбитой головой, истоптанный и рваный в клочья, лежал недвижимо в вестибюле, и новые и новые толпы рвались мимо пего, не обращая внимания на стрельбу милиции с улицы.

Низкий человек, на обезьяньих кривых ногах, в разорванном пиджаке, в разорванной манишке, сбившейся на сторону, опередил других, дорвался до Персикова и страшным ударом палки раскроил ему голову. Персиков качнулся, стал падать на бок, и последним его словом было:

Панкрат… Панкрат…

Ни в чем не повинную Марью Степановну убили и растерзали в кабинете, камеру, где потух луч, разнесли в клочья, в клочья разнесли террарии, перебив и истоптав обезумевших лягушек, раздробили стеклянные столы, раздробили рефлекторы, а через час институт пылал, возле него валялись трупы, оцепленные шеренгою вооруженных электрическими револьверами, и пожарные автомобили, насасывая воду из кранов, лили струи во все окна, из которых, гудя, длинно выбивалось пламя.

МОРОЗНЫЙ БОГ НА МАШИНЕ

В ночь с 19-го на 20 августа 1928 года упал неслыханный, никем из старожилов никогда еще не отмеченный, мороз. Он пришел и продержался двое суток, достигнув восемнадцати градусов. Остервеневшая Москва заперла все окна, все двери. Только к концу третьих суток поняло население, что мороз спас столицу и те безграничные пространства, которыми она владела и на которые упала страшная беда 28-го года Конная армия под Можайском, потерявшая три четверти своего состава, начала изнемогать, и газовые эскадрильи не могли остановить движения мерзких пресмыкающихся, полукольцом заходивших с запада, юго-запада и юга по направлению к Москве.

Их задушил мороз. Двух суток по восемнадцать градусов не выдержали омерзительные стаи, и в 20-х числах августа, когда мороз исчез, оставив лишь сырость и мокроту, оставив влагу в воздухе, оставив побитую нежданным холодом зелень на деревьях, биться больше было не с кем. Беда кончилась. Леса, поля, необозримые болота были еще завалены разноцветными яйцами, покрытыми порою странным, нездешним, невиданным рисунком, который безвестно пропавший Рокк принимал за грязюку, но эти яйца были совершенно безвредны. Они были мертвы, зародыши в них прикончены.

Необозримые пространства земли еще долго гнили от бесчисленных трупов крокодилов и змей, вызванных к жизни таинственным, родившимся на улице Герцена в гениальных глазах лучом, но они уже не были опасны, непрочные созданья гнилостных, жарких тропических болот погибли в два дня, оставив на пространстве трех губерний страшное зловоние, разложение и гной.

Были долгие эпидемии, были долго повальные болезни от трупов гадов и людей, и долго еще ходила армия, но уже снабженная не газами, а саперными принадлежностями, керосинными цистернами и шлангами, очищая землю. Очистила, и все кончилось к весне 29-го года.

А весною 29-го года опять затанцевала, загорелась и завертелась огнями Москва, и опять по-прежнему шаркало движение механических экипажей, и над шапкою Храма Христа висел, как на ниточке, лунный серп, и на месте сгоревшего в августе 28-го года двухэтажного института выстроили новый зоологический дворец, и им заведовал приват-доцент Иванов, но Персикова уже не было. Никогда не возникал перед глазами людей скорченный убедительный крючок из пальца, и никто больше ие слышал скрипучего, квакающего голоса. О луче и катастрофе 28-го года еще долго говорил и писал весь мир, но потом имя профессора Владимира Ипатьевнча Персикова оделось туманом и погасло, как погас и самый открытый им в апрельскую ночь красный луч. Луч же этот вновь получить не удалось, хоть иногда изящный джентльмен и ныне ординарный профессор Петр Степанович Иванов и пытался. Первую камеру уничтожила разъяренная толпа в ночь убийства Персикова. Три камеры сгорели в Никольском совхозе «Красный луч» при первом бое эскадрильи с гадами, а восстановить их не удалось. Как ни просто было сочетание стекол с зеркальными пучками света, его не скомбинировали второй раз, несмотря на старания Иванова. Очевидно, для этого нужно было что-то особенное, кроме знания, чем обладал в мире только один человек — покойный профессор Владимир Ипатьевич Персиков.

Действие происходит в СССР летом 1928 г. Владимир Ипатьевич Персиков, профессор зоологии IV государственного университета и директор Московского зооинститута, совершенно неожиданно для себя делает научное открытие огромной важности: в окуляре микроскопа при случайном движении зеркала и объектива он видит необыкновенный луч — , как называет его впоследствии ассистент профессора приват-доцент Петр Степанович Иванов. Под воздействием этого луча обычные амебы ведут себя страннейшим образом: идет бешеное, опрокидывающее все естественнонаучные законы размножение; вновь рожденные амебы яростно набрасываются друг на друга, рвут в клочья и глотают; побеждают лучшие и сильнейшие, и эти лучшие ужасны: в два раза превышают размерами обычные экземпляры и, кроме того, отличаются какой-то особенной злобой и резвостью.

При помощи системы линз и зеркал приват-доцент Иванов сооружает несколько камер, в которых в увеличенном виде вне микроскопа получает такой же, но более мощный луч, и ученые ставят опыты с икрой лягушек. В течение двух суток из икринок вылупливаются тысячи головастиков, за сутки вырастающих в таких злых и прожорливых лягушек, что одна половина тут же пожирает другую, а оставшиеся в живых за два дня безо всякого луча выводят новое, совершенно бесчисленное потомство. Слухи об опытах профессора Персикова просачиваются в печать.

В это же время в стране начинается странная, не известная науке куриная болезнь: заразившись этой болезнью, курица в течение нескольких часов погибает. Профессор Персиков входит в состав чрезвычайной комиссии по борьбе с куриной чумой. Тем не менее через две недели на территории Советского Союза вымирают все куры до одной.

В кабинете профессора Персикова появляется Александр Семенович Рокк, только что назначенный заведующим показательным совхозом, с, в которой профессору предлагается предоставить сконструированные им камеры в распоряжение Рокка. Профессор предостерегает Рокка, говоря, что свойства луча еще недостаточно хорошо изучены, однако Рокк совершенно уверен, что все будет в порядке и он быстро выведет прекрасных цыплят. Люди Рокка увозят три большие камеры, оставив профессору его первую, маленькую камеру.

Профессор Персиков для своих опытов выписывает из-за границы яйца тропических животных — анаконд, питонов, страусов, крокодилов. В то же время Рокк для возрождения куроводства также из-за границы выписывает куриные яйца. И происходит ужасное: заказы оказываются перепутанными, и в смоленский совхоз приходит посылка со змеиными, крокодильими и страусиными яйцами. Ни о чем не подозревающий Рокк помещает необыкновенно крупные и какие-то странные на вид яйца в камеры, и тут же в окрестностях совхоза умолкают все лягушки, снимаются с места и улетают прочь все птицы, включая воробьев, а в соседней деревне начинают тоскливо выть собаки. Через несколько дней из яиц начинают вылупливаться крокодилы и змеи. Одна из змей, выросшая к вечеру до невероятных размеров, нападает на жену Рокка Маню, которая становится первой жертвой этого чудовищного недоразумения. Мгновенно поседевший Рокк, на глазах которого произошло это несчастье, явившись в управление ГПУ, рассказывает о чудовищном происшествии в совхозе, однако сотрудники ГПУ считают его рассказ плодом галлюцинации. Однако, приехав в совхоз, они с ужасом видят огромное количество гигантских змей, а также крокодилов и страусов. Оба уполномоченных ГПУ погибают.

В стране происходят ужасные события: артиллерия обстреливает можайский лес, громя залежи крокодильих яиц, в окрестностях Можайска идут бои со страусовыми стаями, огромные полчища пресмыкающихся с запада, юго-запада и с юга приближаются к Москве. Человеческие жертвы неисчислимы. Начинается эвакуация населения из Москвы, город полон беженцев из Смоленской губернии, в столице вводится военное положение. Бедный профессор Персиков погибает от рук разъяренной толпы, считающей его виновником всех обрушившихся на страну несчастий.

В ночь с 19 на 20 августа неожиданный и неслыханный мороз, достигнув — 18 градусов, держится двое суток и спасает столицу от ужасного нашествия. Леса, поля, болота завалены разноцветными яйцами, покрытыми странным рисунком, но уже совершенно безвредными: мороз убил зародышей. На необозримых пространствах земли гниют бесчисленные трупы крокодилов, змей, страусов невероятных размеров. Однако к весне 1929 г. армия приводит все в порядок, леса и поля расчищает, а трупы сжигает.

О необыкновенном луче и катастрофе долго еще говорит и пишет весь мир, тем не менее волшебный луч получить вновь уже никому не удается, не исключая и приват-доцента Иванова.

16 апреля 1928 года, вечером, профессор зоологии IV государственного университета и директор зооинститута в Москве Персиков вошел в свой кабинет, помещающийся в зооинституте, что на улице Герцена. Профессор зажег верхний матовый шар и огляделся.
Начало ужасающей катастрофы нужно считать заложенным именно в этот злосчастный вечер, равно как первопричиною этой катастрофы следует считать именно профессора Владимира Ипатьевича Персикова.
Ему было ровно пятьдесят восемь лет. Голова замечательная, толкачом, лысая, с пучками желтоватых волос, торчащими по бокам. Лицо гладко выбритое, нижняя губа выпячена вперед. От этого персиковское лицо вечно носило на себе несколько капризный отпечаток. На красном носу старомодные маленькие очки в серебряной оправе, глазки блестящие, небольшие, росту высокого, сутуловат. Говорил скрипучим, тонким, квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-либо веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно, ибо эрудиция в его области у него была совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова. А вне своей области, то есть зоологии, эмбриологии, анатомии, ботаники и географии, профессор Персиков почти ничего не говорил.
Газет профессор Персиков не читал, в театр не ходил, а жена профессора сбежала от него с тенором оперы Зимина в 1913 году, оставив ему записку такого содержания:

«Невыносимую дрожь отвращения возбуждают во мне твои лягушки. Я всю жизнь буду несчастна из-за них».

Профессор больше не женился и детей не имел. Был очень вспыльчив, но отходчив, любил чай с морошкой, жил на Пречистенке, в квартире из пяти комнат, одну из которых занимала сухенькая старушка, экономка Марья Степановна, ходившая за профессором, как нянька.
В 1919 году у профессора отняли из пяти комнат три. Тогда он заявил Марье Степановне:
— Если они не прекратят эти безобразия, Марья Степановна, я уеду за границу.
Нет сомнения, что, если бы профессор осуществил этот план, ему очень легко удалось бы устроиться при кафедре зоологии в любом университете мира, ибо ученый он был совершенно первоклассный, а в той области, которая так или иначе касается земноводных, или голых гадов, и равных себе не имел за исключением профессоров Ульяма Веккля в Кембридже и Джиакомо Бартоломео Беккари в Риме. Читал профессор на четырех языках, кроме русского, а по-французски и немецки говорил, как по-русски. Намерения своего относительно заграницы Персиков не выполнил, и 20-й год вышел еще хуже 19-го. Произошли события, и притом одно за другим. Большую Никитскую переименовали в улицу Герцена. Затем часы, врезанные в стену дома на углу Герцена и Моховой, остановились на одиннадцати с четвертью. И наконец, в террариях зоологического института, не вынеся всех пертурбаций знаменитого года, издохли первоначально восемь великолепных экземпляров квакшей, затем пятнадцать обыкновенных жаб и, наконец, исключительнейший экземпляр жабы Суринамской.
Непосредственно вслед за жабами, опустошившими тот первый отряд голых гадов, который по справедливости назван классом гадов бесхвостых, переселился в лучший мир бессменный сторож института старик Влас, не входящий в класс голых гадов. Причина смерти его, впрочем, была та же, что и у бедных гадов, и ее Персиков определил сразу:
— Бескормица!
Ученый был совершенно прав: Власа нужно было кормить мукой, а жаб мучными червями, но поскольку пропала первая, постольку исчезли и вторые. Персиков оставшиеся двадцать экземпляров квакш попробовал перевести на питание тараканами, но и тараканы куда-то провалились, показав свое злостное отношение к военному коммунизму. Таким образом и последние экземпляры пришлось выкинуть в выгребные ямы на дворе института.
Действие смертей, и в особенности Суринамской жабы, на Персикова не поддается описанию. В смертях он целиком почему-то обвинил тогдашнего наркома просвещения .
Стоя в шапке и калошах в коридоре выстывающего института, Персиков говорил своему ассистенту Иванову, изящнейшему джентльмену с острой белокурой бородкой:
— Ведь за это же его, Петр Степанович, убить мало! Что же они делают? Ведь они ж погубят институт! А? Бесподобный самец, исключительный экземпляр Пипа американа, длиной в тринадцать сантиметров…
Дальше пошло хуже. По смерти Власа окна в институте промерзли насквозь, так что цветистый лед сидел на внутренней поверхности стекол. Издохли кролики, лисицы, волки, рыбы и все до единого ужи. Персиков стал молчать целыми днями, потом заболел воспалением легких, но не умер. Когда оправился, приходил два раза в неделю в институт и в круглом зале, где было всегда, почему-то не изменяясь, пять градусов мороза, независимо от того, сколько на улице, читал в калошах, в шапке с наушниками и в кашне, выдыхая белый пар, восьми слушателям цикл лекций на тему «Пресмыкающиеся жаркого пояса». Все остальное время Персиков лежал у себя на Пречистенке на диване, в комнате, до потолка набитой книгами, под пледом, кашлял и смотрел в пасть огненной печурки, которую золочеными стульями топила Марья Степановна, вспоминал Суринамскую жабу.
Но все на свете кончается. Кончился 20-й и 21-й год, а в 22-м началось какое-то обратное движение. Во-первых: на месте покойного Власа появился Панкрат, еще молодой, но подающий большие надежды зоологический сторож, институт стали топить понемногу. А летом Персиков при помощи Панкрата на Клязьме поймал четырнадцать штук вульгарных жаб. В террариях вновь закипела жизнь… В 23-м году Персиков уже читал восемь раз в неделю — три в институте и пять в университете, в 24-м году тринадцать раз в неделю и, кроме того, на рабфаках, а в 25-м, весной, прославился тем, что на экзаменах срезал семьдесят шесть человек студентов и всех на голых гадах.
— Как, вы не знаете, чем отличаются голые гады от пресмыкающихся? — спрашивал Персиков. — Это просто смешно, молодой человек. Тазовых почек нет у голых гадов. Они отсутствуют. Тэк-то-с. Стыдитесь. Вы, вероятно, марксист?
— Марксист, — угасая, отвечал зарезанный.
— Так вот, пожалуйста, осенью, — вежливо говорил Персиков и бодро кричал Панкрату: — Давай следующего!
Подобно тому, как амфибии оживают после долгой засухи при первом обильном дожде, ожил профессор Персиков в 1926 году, когда соединенная американо-русская компания выстроила, начав с угла Газетного переулка и Тверской, в центре Москвы, пятнадцать пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах триста рабочих коттеджей, каждый на восемь квартир, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919-1925.
Вообще это было замечательное лето в жизни Персикова, и порою он с тихим и довольным хихиканьем потирал руки, вспоминая, как он жался с Марьей Степановной в двух комнатах. Теперь профессор все пять получил обратно, расширился, расположил две с половиной тысячи книг, чучела, диаграммы, препараты, зажег на столе зеленую лампу в кабинете.
Институт тоже узнать было нельзя: его покрыли кремовою краской, провели по специальному водопроводу воду в комнату гадов, сменили все стекла на зеркальные, прислали пять новых микроскопов, стеклянные препарационные столы, шары по 2000 ламп с отраженным светом, рефлекторы, шкапы в музей.
Персиков ожил, и весь мир неожиданно узнал об этом, лишь только в декабре 1926 года вышла в свет брошюра:
«Еще к вопросу о размножении бляшконосных, или хитонов». 126 стр. Известия IV университета.
А в 1927-м, осенью, капитальный труд в 350 страниц, переведенный на шесть языков, в том числе японский:
«Эмбриология пип, чесночниц и лягушек». Цена 3 руб. Госиздат.
А летом 1928 года произошло то невероятное, ужасное…

ЦВЕТНОЙ ЗАВИТОК

Итак, профессор зажег шар и огляделся. Зажег рефлектор на длинном экспериментальном столе, надел белый халат, позвенел какими-то инструментами на столе…
Многие из тридцати тысяч механических экипажей, бегавших в 28-м году по Москве, проскакивали по улице Герцена, шурша по гладким торцам, и через каждую минуту с гулом и скрежетом скатывался с Герцена к Моховой трамвай 16, 22, 48 или 53-го маршрута. Отблески разноцветных огней забрасывал в зеркальные стекла кабинета и далеко и высоко был виден рядом с темной и грузной шапкой Храма Христа туманный, бледный месячный серп.
Но ни он, ни гул весенней Москвы нисколько не занимали профессора Персикова. Он сидел на винтящемся трехногом табурете и побуревшими от табаку пальцами вертел кремальеру великолепного цейсовского микроскопа, в который был заложен обыкновенный неокрашенный препарат свежих амеб. В тот момент, когда Персиков менял увеличение с пяти на десять тысяч, дверь приоткрылась, показалась остренькая бородка, кожаный нагрудник, и ассистент позвал:
— Владимир Ипатьич, я установил брыжжейку, не хотите ли взглянуть?
Персиков живо сполз с табурета, бросив кремальеру на полдороге, и, медленно вертя в руках папиросу, прошел в кабинет ассистента. Там, на стеклянном столе, полузадушенная и обмершая от страха и боли лягушка была распята на пробковом штативе, а ее прозрачные слюдяные внутренности вытянуты из окровавленного живота в микроскоп.
— Очень хорошо, — сказал Персиков и припал глазом к окуляру микроскопа.
Очевидно, что-то очень интересное можно было рассмотреть в брыжжейке лягушки, где, как на ладони видные, по рекам сосудов бойко бежали живые кровяные шарики. Персиков забыл о своих амебах и в течение полутора часов по очереди с Ивановым припадал к стеклу микроскопа. При этом оба ученые перебрасывались оживленными, но непонятными простым смертным словами.
Наконец Персиков отвалился от микроскопа, заявив:
— Сворачивается кровь, ничего не поделаешь.
Лягушка тяжко шевельнула головой, и в ее потухающих глазах были явственны слова: «Сволочи вы, вот что…»
Разминая затекшие ноги, Персиков поднялся, вернулся в свой кабинет, зевнул, потер пальцами вечно воспаленные веки и, присев на табурет, заглянул в микроскоп, пальцы он наложил на кремальеру и уже собирался двинуть винт, но не двинул. Правым глазом видел Персиков мутноватый белый диск и в нем смутных бледных амеб, а посредине диска сидел цветной завиток, похожий на женский локон. Этот завиток и сам Персиков, и сотни его учеников видели очень много раз, и никто не интересовался им, да и незачем было. Цветной пучочек света лишь мешал наблюдению и показывал, что препарат не в фокусе. Поэтому его безжалостно стирали одним поворотом винта, освещая поле ровным белым светом. Длинные пальцы зоолога уже вплотную легли на нарезку винта и вдруг дрогнули и слезли. Причиной этого был правый глаз Персикова, он вдруг насторожился, изумился, налился даже тревогой. Не бездарная посредственность на горе республике сидела у микроскопа. Нет, сидел профессор Персиков! Вся жизнь, его помыслы сосредоточились в правом глазу. Минут пять в каменном молчании высшее существо наблюдало низшее, мучая и напрягая глаз над стоящим вне фокуса препаратом. Кругом все молчало. Панкрат заснул уже в своей комнате в вестибюле, и один только раз в отдалении музыкально и нежно прозвенели стекла в шкапах — это Иванов, уходя, запер свой кабинет. За ним простонала входная дверь. Потом уже послышался голос профессора. У кого он спросил — неизвестно.
— Что такое? Ничего не понимаю…
Запоздалый грузовик прошел по улице Герцена, колыхнув старые стены института. Плоская стеклянная чашечка с пинцетами звякнула на столе. Профессор побледнел и занес руки над микроскопом, так, словно мать над дитятей, которому угрожает опасность. Теперь не могло быть и речи о том, чтобы Персиков двинул винт, о нет, он боялся уже, чтобы какая-нибудь посторонняя сила не вытолкнула из поля зрения того, что он увидал.
Было полное белое утро с золотой полосой, перерезавшей кремовое крыльцо института, когда профессор покинул микроскоп и подошел на онемевших ногах к окну. Он дрожащими пальцами нажал кнопку, и черные глухие шторы закрыли утро, и в кабинете ожила мудрая ученая ночь. Желтый и вдохновенный Персиков растопырил ноги и заговорил, уставившись в паркет слезящимися глазами:
— Но как же это так? Ведь это же чудовищно!.. Это чудовищно, господа, — повторил он, обращаясь к жабам в террарии, но жабы спали и ничего ему не ответили.
Он помолчал, потом подошел к выключателю, поднял шторы, потушил все огни и заглянул в микроскоп. Лицо его стало напряженным, он сдвинул кустоватые желтые брови.
— Угу, угу, — пробурчал он, — пропал. Понимаю. По-о-нимаю, — протянул он, сумасшедше и вдохновенно глядя на погасший шар над головой, — это просто.
И он вновь опустил шипящие шторы и вновь зажег шар. Заглянул в микроскоп, радостно и как бы хищно осклабился.
— Я его поймаю, — торжественно и важно сказал он, поднимая палец кверху, — поймаю. Может быть, и от солнца.
Опять шторы взвились. Солнце теперь было налицо. Вот оно залило стены института и косяком легло на торцах Герцена. Профессор смотрел в окно, соображая, где будет солнце днем. Он то отходил, то приближался, легонько пританцовывая, и наконец животом лег на подоконник.
Приступил к важной и таинственной работе. Стеклянным колпаком накрыл микроскоп. На синеватом пламени горелки расплавил кусок сургуча и края колокола припечатал к столу, а на сургучных пятнах оттиснул свой большой палец. Газ потушил, вышел и дверь кабинета запер на английский замок.
Полусвет был в коридорах института. Профессор добрался до комнаты Панкрата и долго и безуспешно стучал в нее. Наконец за дверью послышалось урчанье как бы цепного пса, харканье и мычанье, и Панкрат в полосатых подштанниках, с завязками на щиколотках, предстал в светлом пятне. Глаза его дико уставились на ученого, он еще легонько подвывал со сна.
— Панкрат, — сказал профессор, глядя на него поверх очков, — извини, что я тебя разбудил. Вот что, друг, в мой кабинет завтра утром не ходить. Я там работу оставил, которую сдвигать нельзя. Понял?
— У-у-у, по-по-понял, — ответил Панкрат, ничего не поняв. Он пошатывался и рычал.
— Нет, слушай, ты проснись, Панкрат, — молвил зоолог и легонько потыкал Панкрата в ребра, отчего у того на лице получился испуг и некоторая тень осмысленности в глазах. — Кабинет я запер, — продолжал Персиков, — так убирать его не нужно до моего прихода. Понял?
— Слушаю-с, — прохрипел Панкрат.
— Ну вот и прекрасно, ложись спать.
Панкрат повернулся, исчез в двери и тотчас обрушился на постель, а профессор стал одеваться в вестибюле. Он надел серое летнее пальто и мягкую шляпу, затем, вспомнив про картину в микроскопе, уставился на свои калоши и несколько секунд глядел на них, словно видел их впервые. Затем левую надел и на левую хотел надеть правую, но та не полезла.
— Какая чудовищная случайность, что он меня отозвал, — сказал ученый, — иначе я его так бы и не заметил. Но что это сулит?.. Ведь это сулит черт знает что такое!.. — Профессор усмехнулся, прищурился на калоши и левую снял, а правую надел. — Боже мой! Ведь даже нельзя представить себе всех последствий… — Профессор с презрением ткнул левую калошу, которая раздражала его, не желая налезать на правую, и пошел к выходу в одной калоше. Тут же он потерял носовой платок и вышел, хлопнув тяжелою дверью. На крыльце он долго искал в карманах спичек, хлопая себя по бокам, не нашел и тронулся по улице с незажженной папиросой во рту.
Ни одного человека ученый не встретил до самого храма. Там профессор, задрав голову, приковался к золотому шлему. Солнце сладостно лизало его с одной стороны.
— Как же раньше я не видал его, какая случайность?.. Тьфу, дурак, — профессор наклонился и задумался, глядя на разно обутые ноги, — гм… как же быть? К Панкрату вернуться? Нет, его не разбудишь. Бросить ее, подлую, жалко. Придется в руках нести. — Он снял калошу и брезгливо понес ее.
На стареньком автомобиле с Пречистенки выехали трое. Двое пьяненьких и на коленях у них ярко раскрашенная женщина в шелковых шароварах по моде 28-го года.
— Эх, папаша! — крикнула она низким сиповатым голосом. — Что ж ты другую-то калошку пропил?
Видно, в «Альказаре» набрался старичок, — завыл левый пьяненький, правый высунулся из автомобиля и прокричал:
— Отец, что, ночная на Волхонке открыта? Мы туда!
Профессор строго посмотрел на них поверх очков, выронил изо рта папиросу и тотчас забыл об их существовании. На Пречистенском бульваре рождалась солнечная прорезь, а шлем Христа начал пылать. Вышло солнце.

ПЕРСИКОВ ПОЙМАЛ

Дело было вот в чем. Когда профессор приблизил свой гениальный глаз к окуляру, он впервые в жизни обратил внимание на то, что в разноцветном завитке особенно ярко и жирно выделялся один луч. Луч этот был ярко-красного цвета и из завитка выпадал, как маленькое острие, ну, скажем, с иголку, что ли.
Просто уж такое несчастье, что на несколько секунд луч этот приковал наметанный глаз виртуоза.
В нем, в луче, профессор разглядел то, что было в тысячу раз значительнее и важнее самого луча, непрочного дитяти, случайно родившегося при движении зеркала и объектива микроскопа. Благодаря тому, что ассистент отозвал профессора, амебы пролежали полтора часа под действием этого луча, и получилось вот что: в то время, как в диске вне луча зернистые амебы валялись вяло и беспомощно, в том месте, где пролегал красный заостренный меч, происходили странные явления. В красной полосочке кипела жизнь. Серенькие амебы, выпуская ложноножки, тянулись изо всех сил в красную полосу и в ней (словно волшебным образом) оживали. Какая-то сила вдохнула в них дух жизни. Они лезли стаей и боролись друг с другом за место в луче. В нем шло бешеное, другого слова не подобрать, размножение. Ломая и опрокидывая все законы, известные Персикову, как свои пять пальцев, они почковались на его глазах с молниеносной быстротой. Они разваливались на части в луче, и каждая из частей в течение двух секунд становилась новым и свежим организмом. Эти организмы в несколько мгновений достигали роста и зрелости лишь затем, чтобы в свою очередь тотчас же дать новое поколение. В красной полосе, а потом и во всем диске стало тесно и началась неизбежная борьба. Вновь рожденные яростно набрасывались друг на друга и рвали в клочья и глотали. Среди рожденных лежали трупы погибших в борьбе за существование. Побеждали лучшие и сильные. И эти лучшие были ужасны. Во-первых, они объемом приблизительно в два раза превышали обыкновенных амеб, а во-вторых, отличались какою-то особенной злобой и резвостью. Движения их были стремительны, их ложноножки гораздо длиннее нормальных, и работали они ими, без преувеличения, как спруты щупальцами.
Во второй вечер профессор, осунувшийся и побледневший, без пищи, взвинчивая себя лишь толстыми самокрутками, изучал новое поколение амеб, а в третий день он перешел к первоисточнику, то есть к красному лучу.
Газ тихонько шипел в горелке, опять по улице шаркало движение, и профессор, отравленный сотой папиросою, полузакрыв глаза, откинулся на спинку винтового кресла.
— Да, теперь все ясно. Их оживил луч. Это новый, не исследованный никем, никем не обнаруженный луч. Первое, что придется выяснить, это — получается ли он только от электричества или также и от солнца, — бормотал Персиков самому себе.
И в течение еще одной ночи это выяснилось. В три микроскопа Персиков поймал три луча, от солнца ничего не поймал и выразился так:
— Надо полагать, что в спектре солнца его нет… гм… ну, одним словом, надо полагать, что добыть его можно только от электрического света. — Он любовно поглядел на матовый шар вверху, вдохновенно подумал и пригласил к себе в кабинет Иванова. Он все ему рассказал и показал амеб.
Приват-доцент Иванов был поражен, совершенно раздавлен: как же такая простая вещь, как эта тоненькая стрела, не была замечена раньше, черт возьми! Да кем угодно, и хотя бы им, Ивановым. И действительно, это чудовищно! Вы только посмотрите…
— Вы посмотрите, Владимир Ипатьич, — говорил Иванов, в ужасе прилипая глазом к окуляру, — что делается?! Они растут на моих глазах… Гляньте, гляньте…
— Я их наблюдаю уже третий день, — вдохновенно ответил Персиков.
Затем произошел между двумя учеными разговор, смысл которого сводился к следующему: приват-доцент Иванов берется соорудить при помощи линз и зеркал камеру, в которой можно будет получить этот луч в увеличенном виде и вне микроскопа. Иванов надеется, даже совершенно уверен, что это чрезвычайно просто. Луч он получит, Владимир Ипатьич может в этом не сомневаться. Тут произошла маленькая заминка.
— Я, Петр Степанович, когда опубликую работу, напишу, что камеры сооружены вами, — вставил Персиков, чувствуя, что заминочку надо разрешить.
— О, это не важно… Впрочем, конечно…
И заминочка тотчас разрешилась. С этого времени луч поглотил и Иванова. В то время, как Персиков, худея и истощаясь, просиживал дни и половину ночей за микроскопом, Иванов возился в сверкающем от ламп физическом кабинете, комбинируя линзы и зеркала. Помогал ему механик.
Из Германии, после запроса через комиссариат просвещения, Персикову прислали три посылки, содержащие в себе зеркала, двояковыпуклые, двояковогнутые и даже какие-то выпукло-вогнутые шлифованные стекла. Кончилось все это тем, что Иванов соорудил камеру и в нее действительно уловил красный луч. И надо отдать справедливость, уловил мастерски: луч вышел жирный, сантиметра четыре в поперечнике, острый и сильный.
1 июня камеру установили в кабинете Персикова, и он жадно начал опыты с икрой лягушек, освещенной лучом. Опыты эти дали потрясающие результаты. В течение двух суток из икринок вылупились тысячи головастиков. Но этого мало, в течение одних суток головастики выросли необычайно в лягушек и до того злых и прожорливых, что половина их тут же была перелопана другой половиной. Зато оставшиеся в живых начали вне всяких сроков метать икру и в два дня уже без всякого луча вывели новое поколение и при этом совершенно бесчисленное. В кабинете ученого началось черт знает что: головастики расползались из кабинета по всему институту, в террариях и просто на полу, во всех закоулках, завывали зычные хоры, как на болоте. Панкрат, и так боявшийся Персикова как огня, теперь испытывал по отношению к нему одно чувство: мертвенный ужас. Через неделю и сам ученый почувствовал, что он шалеет. Институт наполнился запахом эфира и цианистого кали, которым чуть-чуть не отравился Панкрат, не вовремя снявший маску. Разросшееся болотное поколение наконец удалось перебить ядами, кабинеты проветрить.
Иванову Персиков сказал так:
— Вы знаете, Петр Степанович, действие луча на дейтероплазму и вообще на яйцеклетку изумительно.
Иванов, холодный и сдержанный джентльмен, перебил профессора необычным тоном:
— Владимир Ипатьич, что же вы толкуете о мелких деталях, об дейтероплазме. Будем говорить прямо: вы открыли что-то неслыханное. — Видимо, с большой потугой, но все же Иванов выдавил из себя слова: — Профессор Персиков, вы открыли луч жизни!
Слабая краска показалась на бледных, небритых скулах Персикова.
— Ну-ну-ну, — пробормотал он.
— Вы, — продолжал Иванов, — вы приобретете такое имя… У меня кружится голова. Вы понимаете, — продолжал он страстно, — Владимир Ипатьич, герои Уэллса по сравнению с вами просто вздор… А я-то думал, что это сказки… Вы помните его «Пищу богов»?
— А, это роман, — ответил Персиков.
— Ну да, Господи, известный же!..
— Я забыл его, — ответил Персиков, — помню, читал, но забыл.
— Как же вы не помните, да вы гляньте, — Иванов за ножку поднял со стеклянного стола невероятных размеров мертвую лягушку с распухшим брюхом. На морде ее даже после смерти было злобное выражение. — Ведь это же чудовищно!

ПОПАДЬЯ ДРОЗДОВА

Бог знает почему, Иванов ли тут был виноват, или потому, что сенсационные известия передаются сами собой по воздуху, но только в гигантской кипящей Москве вдруг заговорили о луче и о профессоре Персикове. Правда, как-то вскользь и очень туманно. Известие о чудодейственном открытии прыгало, как подстреленная птица, в светящейся столице, то исчезая, то вновь взвиваясь, до половины июля, пока на 20-й странице газеты «Известия» под заголовком «Новости науки и техники» не появилась короткая заметка, трактующая о луче. Сказано было глухо, что известный профессор IV университета изобрел луч, невероятно повышающий жизнедеятельность низших организмов, и что луч этот нуждается в проверке. Фамилия, конечно, была переврана и напечатано: «Певсиков».
Иванов принес газету и показал Персикову заметку.
— «Певсиков», — проворчал Персиков, возясь с камерой в кабинете, — откуда эти свистуны все знают?
Увы, перевранная фамилия не спасла профессора от событий, и они начались на другой же день, сразу нарушив всю жизнь Персикова.

Фантастическая повесть «Роковые яйца» Булгакова была написана в 1924 году и опубликована год спустя в журнале «Недра», а затем – в сборнике писателя «Дьяволиада». Первоначальное название – «Луч жизни» – Булгаков изменил уже во время публикации рассказа, сюжет которого развивается в 1928 году.

Для читательского дневника, а также для подготовки к уроку литературы рекомендуем читать онлайн краткое содержание «Роковые яйца» по главам.

Главные герои

Владимир Ипатьевич Персиков
– профессор зоологии, открывший «луч жизни».

Другие персонажи

Иванов
– ассистент Персикова, принимающий участие в смелых экспериментах.

Бронский

ловкий, вездесущий журналист.

Александр Семенович Рокк
– заведующий совхозом «Красный Луч».

Глава 1. Куррикулюм витэ профессора Персикова

В свои 58 лет, пережив предательство жены, Владимир Ипатьевич жил скромной холостяцкой жизнью. Как и всем представителям научного сообщества, еду довелось вынести немало испытаний в послереволюционные годы. От продолжительного голода умерли не только все подопытные животные в институте, но даже « бессменный сторож института старик Влас ». Читать лекции профессору приходилось при минусовой температуре в помещении, а из пяти комнат в его квартире ему оставили только две.

Профессор грозился уехать заграницу, но обещания своего не сдержал. К 1928 году ситуация стала заметно улучшаться, и Персиков воспрянул духом.

Глава 2. Цветной завиток

Профессор рассматривает результат своих многочисленных экспериментов. Под микроскопом он наблюдает за амебами и замечает « цветной завиток, похожий на женский локон » – цветной пучок света, указывающий на то, что препарат не в фокусе.

Персиков хочет настроить освещение, но его рука на полпути замирает – профессорский глаз замечает под стеклом нечто удивительное. В состоянии крайнего замешательства он задергивает шторы, накрывает микроскоп стеклянным колпаком, и покидает институт, бормоча себе под нос: « Ведь это сулит черт знает что такое!».

Глава 3. Персиков поймал

Профессор выясняет, что под действием тонкого красного луча, выпадавшего из цветного завитка, амебы стремительно размножались, а после – « яростно набрасывались друг на друга и рвали в клочья и глотали ».

Чтобы повторить необычный эффект вне микроскопа, доцент Иванов берется соорудить особую систему зеркал и линз. Прибор готов и уже спустя два дня после проведения первого опыта на икре лягушек институт заполняется тысячами огромных квакающих существ. С большим трудом удается их « перебить ядами » и очистить помещение.

Глава 4. Попадья Дроздова

Слухи о необыкновенном «луче жизни» распространяются со стремительной скоростью по всей Москве. К профессору наведывается модный журналист Бронский с вечно бегающими глазами.

Невзирая на сопротивление Персикова, бойкий журналист задает ему вопросы и приходит к выводу, что сделанное им открытие « вызовет мировой переворот в животноводстве ».

Статья тут же идет в печать, и на следующий день профессора начинают осаждать журналисты.

Глава 5. Курина история

Тем временем в « уездном заштатном городке » Стекловске беда – начинается страшный куриный мор, за два дня выкосивший всех куриц в городе.

Профессора Персикова продолжают беспокоить журналисты, и « работать в такой обстановке было просто невозможно ». Доведенный до крайней степени раздражения, Владимир Ипатьевич звонит на Лубянку и просит принять меры. Ему уверяют, что « больше никто его не потревожит, ни в институте, ни дома ».

Журналист Бронский сообщает профессору, не читающему газеты, о куриной эпидемии, и тот подключается на борьбу с ней.

Глава 6. Москва в июне 1928 года

Вся Москва увешана объявлениями о запрете к употреблению и продаже куриных яиц и куриного мяса. В простых столовых и дорогих ресторанах не сыщешь блюда с этими продуктами.

«Куриная» тема становится невероятно модной в столице, и ее на всякий манер обыгрывают не только в газетах, но даже в театрах и цирке.

Глава 7. Рокк

Спустя две недели куриный мор прекращается столь же неожиданно, как и начался. За это время « профессор Персиков совершенно измучился и заработался ». Получив, наконец, возможность заниматься удивительным лучом, они ночи напролет проводит « у камеры и микроскопа ».

По заданию правительства к профессору приходит Александр Семенович Рокк – директор совхоза «Красный луч». Он забирает из лаборатории экспериментальные камеры с лучом, оставив лишь одну, самую маленькую. Камеры нужны Рокку для восстановления куриного поголовья.

Глава 8. История в совхозе

Александр Семенович с помощниками устанавливает драгоценные камеры в бывшей оранжерее Шереметьевых. Он бережно укладывает в них яйца, присланные из-за границы. Смущает Рокка лишь то, что все они удивительно большие и грязные.

Рокк не может налюбоваться на « испещренные пятнами ярко-красные яйца », в которых уже на третий день чувствовалось пробуждение жизни. Впрочем, радость директора омрачается странным поведением животных: из окрестностей исчезают все птицы и лягушки, а собаки жалобно воют все ночи напролет.

День проходит « крайне возбужденно », поскольку Рокк не обнаруживает в камере ни целых яиц, ни долгожданных цыплят. Все отправляются на их поиски, во время которых на супругу Рокка нападает огромная змея и съедает ее.

Глава 9. Живая каша

Перед агентами ГПУ находится « седой трясущийся человек » – это Александр Семенович Рокк, на глазах которого мучительной смертью погибла жена.

Агенты предлагают Рокку съездить в совхоз для разбирательства, но старик в ужасе просит отвезти его в Москву. Решено, что директор – сумасшедший, которого напугал удав, сбежавший из цирка.

Агенты отправляются в «Красный луч» и перед их глазами открывается живописная картина. « Вся оранжерея жила как червивая каша » – гигантских размеров змеи ползают по полу, шипят и заворачиваются в клубки.

Агенты пытаются ретироваться, но становятся жертвами адских созданий.

Глава 10. Катастрофа

Москва полнится необычайными слухами о нашествии змей-великанов, страусов и крокодилов. Профессору Персикову, который, как известно, газет не читает, об этом ничего не известно. Он возмущен другим обстоятельством – вместо давнишнего заказа на поставку яиц страуса и анаконды он получил огромную партию обычных куриных яиц.

Дело проясняется, когда в кабинет профессора вбегает перепуганный Иванов с газетой в руках: профессорский « заказ на змеиные и страусовые яйца переслали в совхоз, а куриные » – в институт. Осознав масштабы трагедии, Персикову становится плохо.

Глава 11. Бой и смерть

В Москве пылает « бешеная электрическая ночь »: народ в панике эвакуируется, конная армия безуспешно пытается остановить натиск огромных гадов.

Обезумевшая толпа врывается в институт, убивает профессора Персикова и поджигает здание.

Глава 12. Морозный бог на машине

Неожиданным спасением для Москвы и близлежащих территорий становятся небывалые доселе заморозки, которые держатся трое суток. « Остановить движения мерзких пресмыкающихся », перед которыми была бессильна армия, смог только сильный мороз.

Однако страна еще долго приходит в себя после страшного эксперимента Рокка: гниение « бесчисленных трупов крокодилов и змей » вызывает волну страшных эпидемий. Лишь к весне следующего года положение окончательно стабилизируется.

На месте разрушенного института возводят новое строение, и его директором становится профессор Иванов. Он безуспешно пытается воссоздать камеры с «лучом жизни»: этот секрет унес собой в могилу « покойный профессор Владимир Ипатьевич Персиков ».

Заключение

В своем произведении Булгаков поднимает проблему вмешательства авторитарной власти в научный мир, не терпящий никакого насилия. Последствия грубого давления идеологии на науку могут быть самыми непредсказуемыми, но всегда – плачевными.

После ознакомления с кратким пересказом «Роковые яйца» рекомендуем прочесть повесть Булгакова полностью.

Тест по повести

Проверьте запоминание краткого содержания тестом:

Рейтинг пересказа

Средняя оценка: 4.1
. Всего получено оценок: 80.

Действие происходит в СССР летом 1928 г. Владимир Ипатьевич Персиков, профессор зоологии IV государственного университета и директор Московского зооинститута, совершенно неожиданно для себя делает научное открытие огромной важности: в окуляре микроскопа при случайном движении зеркала и объектива он видит необыкновенный луч — , как называет его впоследствии ассистент профессора приват-доцент Петр Степанович Иванов. Под воздействием этого луча обычные амебы ведут себя страннейшим образом: идет бешеное, опрокидывающее все естественнонаучные законы размножение; вновь рожденные амебы яростно набрасываются друг на друга, рвут в клочья и глотают; побеждают лучшие и сильнейшие, и эти лучшие ужасны: в два раза превышают размерами обычные экземпляры и, кроме того, отличаются какой-то особенной злобой и резвостью.
При помощи системы линз и зеркал приват-доцент Иванов сооружает несколько камер, в которых в увеличенном виде вне микроскопа получает такой же, но более мощный луч, и ученые ставят опыты с икрой лягушек. В течение двух суток из икринок вылупливаются тысячи головастиков, за сутки вырастающих в таких злых и прожорливых лягушек, что одна половина тут же пожирает другую, а оставшиеся в живых за два дня безо всякого луча выводят новое, совершенно бесчисленное потомство. Слухи об опытах профессора Персикова просачиваются в печать.
В это же время в стране начинается странная, не известная науке куриная болезнь: заразившись этой болезнью, курица в течение нескольких часов погибает. Профессор Персиков входит в состав чрезвычайной комиссии по борьбе с куриной чумой. Тем не менее через две недели на территории Советского Союза вымирают все куры до одной.
В кабинете профессора Персикова появляется Александр Семенович Рокк, только что назначенный заведующим показательным совхозом, с, в которой профессору предлагается предоставить сконструированные им камеры в распоряжение Рокка. Профессор предостерегает Рокка, говоря, что свойства луча еще недостаточно хорошо изучены, однако Рокк совершенно уверен, что все будет в порядке и он быстро выведет прекрасных цыплят. Люди Рокка увозят три большие камеры, оставив профессору его первую, маленькую камеру.
Профессор Персиков для своих опытов выписывает из-за границы яйца тропических животных — анаконд, питонов, страусов, крокодилов. В то же время Рокк для возрождения куроводства также из-за границы выписывает куриные яйца. И происходит ужасное: заказы оказываются перепутанными, и в смоленский совхоз приходит посылка со змеиными, крокодильими и страусиными яйцами. Ни о чем не подозревающий Рокк помещает необыкновенно крупные и какие-то странные на вид яйца в камеры, и тут же в окрестностях совхоза умолкают все лягушки, снимаются с места и улетают прочь все птицы, включая воробьев, а в соседней деревне начинают тоскливо выть собаки. Через несколько дней из яиц начинают вылупливаться крокодилы и змеи. Одна из змей, выросшая к вечеру до невероятных размеров, нападает на жену Рокка Маню, которая становится первой жертвой этого чудовищного недоразумения. Мгновенно поседевший Рокк, на глазах которого произошло это несчастье, явившись в управление ГПУ, рассказывает о чудовищном происшествии в совхозе, однако сотрудники ГПУ считают его рассказ плодом галлюцинации. Однако, приехав в совхоз, они с ужасом видят огромное количество гигантских змей, а также крокодилов и страусов. Оба уполномоченных ГПУ погибают.
В стране происходят ужасные события: артиллерия обстреливает можайский лес, громя залежи крокодильих яиц, в окрестностях Можайска идут бои со страусовыми стаями, огромные полчища пресмыкающихся с запада, юго-запада и с юга приближаются к Москве. Человеческие жертвы неисчислимы. Начинается эвакуация населения из Москвы, город полон беженцев из Смоленской губернии, в столице вводится военное положение. Бедный профессор Персиков погибает от рук разъяренной толпы, считающей его виновником всех обрушившихся на страну несчастий.
В ночь с 19 на 20 августа неожиданный и неслыханный мороз, достигнув — 18 градусов, держится двое суток и спасает столицу от ужасного нашествия. Леса, поля, болота завалены разноцветными яйцами, покрытыми странным рисунком, но уже совершенно безвредными: мороз убил зародышей. На необозримых пространствах земли гниют бесчисленные трупы крокодилов, змей, страусов невероятных размеров. Однако к весне 1929 г. армия приводит все в порядок, леса и поля расчищает, а трупы сжигает.
О необыкновенном луче и катастрофе долго еще говорит и пишет весь мир, тем не менее волшебный луч получить вновь уже никому не удается, не исключая и приват-доцента Иванова.